Гуляя с ребятами, Владимир Михайлович всегда читал им какие-нибудь стихи. Однажды он прочел «Люблю грозу в начале мая». Я вспомнил — по программе для третьей группы полагалось «проходить» это стихотворение без последних четырех строк. Но Владимир Михайлович, разумеется, и не подумал обрывать Тютчева:
Мои ребята пока что не знали ни Гебы, ни Зевса, ни его орла, но они слушали, как слушают мелодию, как слушают музыку. Глядя на них, я впервые понял, что от настоящих стихов может кружиться голова, даже если и не всякое слово ты в этих стихах понимаешь.
Владимир Михайлович жил в наших местах уже давно — лет десять. Он переехал сюда из Ленинграда, когда тяжело заболела жена (здесь он ее потом и схоронил), и стал преподавать в местной школе. Он сам с помощью соседа — мужа Анны Сергеевны, которая и теперь вела у него хозяйство, — построил свой дом, сам посадил вокруг березы и клены, сирень и акацию. Он показал мне старые фотографии. На одной — только что построенный дом; я узнал террасу и окно его комнаты. А вокруг — голо, ни куста, ни листа, только на краю пустой площадки перед домом — два знакомых обнявшихся вяза. А на другом снимке, сделанном ровно через год, я увидел тот же самый угол дома, окно и террасу, и вокруг — буйную зелень!
— Когда в прошлом году я ездил в Крым лечиться, — рассказывал Владимир Михайлович, — я думал, цветы мои посохнут, пропадут. Ан нет! Окрестные ребятишки приходили, поливали. Я приехал и нашел все не хуже, чем оставил.
И снова, как вначале, когда в детский дом пришли мои друзья и помощники Алексей Саввич и Екатерина Ивановна, я по утрам просыпался с ощущением: что такое хорошее у нас? А, Владимир Михайлович! Я знал, что он для нас — счастливейшая находка. Где-то я читал однажды и выписал на память: «Душе моей, еще не как следует окрепшей для жизненного дела, нужна близость прекрасных людей, чтобы самой от них похорошеть». Я видел и знал: около наших ребят есть люди, которые помогают им хорошеть душевно.
А ко всему Владимир Михайлович был и географ и математик. С картой нашего района он познакомил всех ребят, больших и малых. Потом обучил старших измерять расстояния по плану и по карте. Они узнали про масштаб числовой и линейный. Научились переводить один масштаб в другой. Ни один день у нас не проходил даром. Ребята и не догадывались, что каждый день был подготовкой не только к сражению с ленинградскими пионерами, но и к первому сентября, когда все они сядут за парту.
«Владимир Михайлович рассказывает!» — говорил кто-нибудь в свободный час, и все сбегались туда, где был Владимир Михайлович.
А рассказывал он так, словно все эти вчерашние беспризорники и «трудные дети» — ровня ему, его сверстники и товарищи. Король ходил за ним по пятам, совсем как Чок, тоже ставший всеобщим любимцем у нас (только к Чоку, пожалуй, относились более почтительно, менее простодушно-доверчиво, чем к его хозяину: он был строгий и фамильярностей не терпел ни от кого, кроме разве Костика). И нередко, встречая взгляд Короля в такие минуты, когда Владимир Михайлович рассказывал что-нибудь в кругу ребят, я читал в этих вспыхивающих золотыми искрами веселых глазах: «Ай да мы! Такое для нашего дома раздобыли!»
Мы больше не возвращались к разговору о том, что с осени Владимир Михайлович будет преподавать у нас. Но он, должно быть, и сам понимал уже, что иначе невозможно. Он приходил к нам часто, обычно часам к пяти, и уходил под вечер, всегда в сопровождении троих-четверых ребят. Они провожали его по очереди: это было большим удовольствием, которое, по справедливости, должно было доставаться на долю каждого.
— Смотрите, — говорил Владимир Михайлович, поднимая голову к звездному небу, — вот созвездие Лебедя… Нет, вы не там ищете — вот, правее… видите? Запомните: разведчику, путешественнику нужно знать небо наизусть. Ладно, погодите — завтра покажу вам всем, если только небо будет чистое…
«Наш университет на дому», — называл его Алексей Саввич.
35
Ганс и Эрвин
За ребятами из Германии мы просили поехать Софью Михайловну, которая недурно говорила по-немецки.
— С удовольствием. Только пускай со мной поедет Андрей.
— Зачем? Не надо бы, Софья Михайловна, — с сомнением в голосе говорит Жуков.
— Незачем! — бурчит и Подсолнушкин. — Свяжешься с ним, а потом расхлебывай…
— Если за ребятами приеду не только я, взрослый человек, но и хоть один их сверстник, будет гораздо лучше. Они будут свободнее себя чувствовать, свободнее разговаривать. Вот представь себе, что это за тобой приезжают, — как бы ты…
— Да что вы, не знаете, что ли, Репина? — почти с отчаянием вмешался молчавший до сих пор Суржик. — Верно Пашка говорит: он выкинет чего-нибудь, потом позору не оберемся.
А Король молчал. Он всегда молчал, когда речь заходила о Репине, словно зная, что его мнение может быть пристрастным, или не желая, чтобы его заподозрили в этом.