В глубине души Брюне признателен ему за это: он ненавидит выставляемые напоказ сентименты. — «Ну как? — спрашивает Андре. — Отыскал своего Шнейдера?» Брюне смеется, Шнейдер невозмутим. Андре обращается к Шнейдеру: «Послушай! За что они наказаны?» — «Кто?» — «Эти парни». — «Они не наказаны, — поясняет Шнейдер. — Ты разве не видишь? Это эльзасцы. Гартизе в первом ряду». — «А! Вот как! — говорит Андре. — Вот оно что!» У него удовлетворенный вид, некоторое время он стоит рядом с ними, засунув руки в карманы, довольный, что теперь он в курсе дела, потом начинает волноваться: «Но почему они там?» Шнейдер пожимает плечами: «Пойди спроси у них сам». Андре медлит, потом неспешным шагом приближается к ним, изображая безразличие. Напряженные и встревоженные эльзасцы сидят прямо, вид у них неуверенный, шинели растопырены, как юбки, вид у них всех, как у эмигрантов на палубе парохода. Гартизе сидит по-турецки, положив плашмя ладони на ляжки, на его широком лице вращаются круглые куриные глаза. — «Ну как, парни, — говорит Андре, — что нового?» Те не отвечают; озадаченное лицо Андре покачивается над их опущенными головами. — «Что нового?» Молчание. «Я думал, что есть новости, когда увидел вас вместе. Эй, Гартизе!» Гартизе поднимает голову и надменно смотрит на него. — «Чего это вы, эльзасцы, собрались вместе?» — «Нам приказали». — «А шинели, личное имущество, вам что, приказали их взять?» — «Да». — «Зачем?» — «Не знаю». Лицо Андре багровеет от возбуждения: «Но вы имеете хоть какое-то представление, чего от вас хотят?» Гартизе не отвечает; позади него нетерпеливо переговариваются по-эльзасски. Оскорбленный, Андре напрягается. «Ладно, — язвит он. — Зимой вы не были такими гордыми, вы не болтали на вашем наречии, а теперь, когда мы разбиты, вы уже разучились говорить по-французски». Никто даже не смотрит на него; эльзасский язык — как протяжный и естественный шелест листвы на ветру. Андре ухмыляется, глядя на эту разномастную кучку. «Сегодня незавидно быть французом, так, парни?» — «Не волнуйся за нас, — живо откликается Гартизе, — мы здесь долго не останемся». Андре колеблется, хмурит брови, ищет жесткий ответ и не находит его. Он поворачивает назад и возвращается к Брюне: «Вот оно что». За спиной Брюне раздаются раздраженные голоса: «Зачем тебе понадобилось с ними разговаривать? Нужно было оставить их в покое, это боши». Брюне смотрит на них; бледные и раздраженные лица, прокисшее молоко: зависть. Зависть мещан, мелких торговцев, сначала они завидовали служащим, потом специалистам, получившим освобождение от мобилизации. Теперь эльзасцам. Брюне улыбается: он смотрит на эти распаленные обидой глаза, они досадуют, что они французы, и все-таки это лучше, чем пассивное смирение; даже зависть может быть плодоносной. «Они разве что-то тебе должны или нахамили тебе?» — «А что, нет? Я видел, как кое у кого из них было мясо в первые дни, они его жрали у нас под носом, они готовы были оставить нас подыхать с разинутыми ртами». Эльзасцы слушают; они поворачивают к французам белесые покрасневшие физиономии; вероятно, будет драка. Раздается хриплый крик: французы отхлынули назад, эльзасцы вскочили на ноги и стали по стойке смирно: на ступеньках крыльца появился немецкий офицер, долговязый и хрупкий, на некрасивом лице сидят впалые глаза. Он что-то говорит, эльзасцы слушают, побагровевший Гартизе вытягивает шею. Французы, не понимая, тоже слушают с интересом, полным почтения. Их гнев утих: они осознают, что присутствуют на некой официальной церемонии. А церемония — это всегда лестно. Офицер говорит, время идет, этот странный, чопорный и священный язык звучит как церковная латынь; никто больше не смеет завидовать эльзасцам: они приобрели достоинство хора. Андре качает головой, офицер вещает, кто-то говорит: «Их тарабарщина не так уж безобразна». Брюне не отвечает: это обезьяны, они не могут удержать гнев более пяти минут.