В основном я воспринимал происходящее молча, пока мы не оказались уже далеко от Нового Орлеана и не помчали по прямому, как стрела, шоссе 61 в сторону Батон-Руж. У матери была чудная, смущавшая меня привычка говорить со мной будто с ровесником, и, пока мы ехали через все эти деревенские Болотсвилли, она тарахтела и тарахтела: про соседку миссис Мардж, чей муж задолжал каким-то бандитам; про Шарлотту Девини, которая лежит на обследовании из-за своего «рога матки», так что я представлял ее в виде какого-то единорога; но больше всего — про художницу Джорджию О’Кифф, которая, как я вскоре сообразил, и была путеводной звездой нашего бегства. По словам матери, О’Кифф изваяла себе идеальное художническое бытие в штате Нью-Мексико, в точке, которую О’Кифф (а следом и моя мать) называла «Гдетотам». Нью-Мексико — пустынное, таинственное и благодатное место, там «удивительнейший свет», в отличие от Луизианы, где, утверждала мать, «неба нет вообще». Тут я подрастерялся: а вся эта синева за лобовым стеклом? Наши местные пейзажи, сказала мать, зрительно непроницаемы — расплывчатые одноцветки мха и торфа, без перспектив, без красок, без воздуха. «Вон, посмотри-ка, — сказала она, — грязь. В грязи живем. Как можно писать грязь? Как можно жить в грязи?» В Гдетотам, продолжала она, все иначе. Свет зари, пронизывающий пустыню, — это чудо, от которого из наших глаз хлынут слезы благоговейной радости. А солнце там так близко, что его можно коснуться пальцем.
Я заметил на обочине гадалку — когда-то на 61-м шоссе их было полно — и стал просить остановиться.
— Бенджамин, это же смешно, — сказала мать. (Я у нее никогда не был Бенни, только Бенджамин, — и, надо сказать, больше меня так никто не звал.) — Эти люди — шарлатаны, и к тому же нам незачем гадать. Мы точно знаем, что нас ждет впереди. У нас с тобой все теперь пойдет по-новому. Лучше.
Тут я и спросил:
— А папа?
Мать вздохнула:
— Ах, папа.
Она смолкла и крепче сжала руль.
— Бенджамин, ты любишь своего отца? — спросила она наконец.
Люблю ли? Прежде я никогда не задумывался об этом. Конечно, да. Разве можно иначе? Ведь он мой отец. Он разводил мне хлопья по утрам, делился со мной газетой, а вечерами говорил мне головоломные слова, за которые я цеплялся как утопающий за спасательный круг.
— Да, — ответил я.
Мать вздохнула опять и вынула из сумочки «Салем». На словах мисс Вилла всегда или бросала курить, или собиралась бросать. Она объявляла нам, что с сигаретами покончено, но тут же скрывалась в ванной, чтобы тайком курнуть. В унитазе все время плавали окурки, за которыми тянулись разводы чайного цвета. «Вилла! — говорил тогда отец. — Из канализации опять выплыла чья-то сигарета. Надо вызвать сантехников».
— Твой отец — хороший человек, — сказала мать и приспустила стекло, чтобы выпустить дым. — Хороший. Он мягкий человек. Надо признать — он и мухи не обидит. Но он не понимает таких людей, как мы с тобой. Ему не нужно то, что нужно нам. Ему нужно, чтобы на столе была еда и чтобы ходить на работу, но ему все равно, какой у еды вкус и что делать на работе. Знаешь, что он никогда не просил мистера Приджина о повышении? Ни разу. Понимаешь, он совсем не такой, как мы. Может, дело в том, что он пережил в войну, — там было страшно, понимаешь.
Мать задумчиво затянулась.
— Он просто не понял бы про Гдетотам, — продолжила она. — А ты сможешь теперь завести лошадей, я смогу писать. Сколько хочешь лошадей. Там наша истинная жизнь, Бенджамин. Вот куда мы едем.
Потом я понял, какая это была жестокая уловка. Смешав мои мечты со своими, вписав в свой химерический пейзаж моих лошадок, она взяла меня в сообщники. Почему мы бросили папу? Потому что он отказался купить мне лошадь. Потому что он не такой, как мы. Добрую сотню миль она развивала эту тему: мальчику нужны открытые пространства, женщине нужны свобода, влюбленность и