- И все-таки, о чем были те стихи, которые ты запомнил? - не отставал Орлов.
Я знал только, что стихотворение было о смерти бойца, о том, как за гробом его друзья несут шинель, клинок и каску.
- Традиционно, - заметил Орлов. - Недогонов написал о другом и сильнее - философски п поэтически. Вот послушай еще раз.
Он прочитал стихи заново:
Это стихотворение не шло ни в какое сравнение со строчками, сохранившимися в моей памяти. Оно обращало внимание не только неожиданной, особенно для того времени, мыслью, но и безукоризненным мастерством. На Малой площади выстроен, как мы сказали бы сегодня, высотный дом, в котором просторно и из которого далеко видно.
- Не напиши ничего другого Недогопов, одним этим стихотворением он вошел бы в поэтическую летопись Великой Отечественной войны, - убеждал меня Орлов.
Я не спорил, а только повторял недогоновские строки.
Но вот в Москве мы встретились с Недогоновым. Я читаю ему про кавалериста, "стреляющего вперед". Алексей весело смеется и хлопает меня ладонью по плечу.
- Так ведь это же - чистейшей воды плагиат! Правда, у самого себя. И то и другое - мои стихи. Первое написано еще в сороковом. А иод Балатоном я такое увидел, что "Жалость" сама собой написалась. Я даже поначалу и не вспомнил, что первая строфа была уже готова.
Написал ее как бы заново.
Теперь в сборниках избранного А. Недогопова печатают оба стихотворения. Их разделяет не так много времени - всего четыре года. Но между ними пролегла Великая Отечественная война. Сравнение двух стихотворений наглядно убеждает, каким большим поэтом за это время стал Алексей Недогопов.
"Тореадор, смелее в бой..."
Во время боев на знаменитом "Невском пятачке" паша редакция квартировала в Колтушах. Это - небольшая деревушка, была в свое время облюбована Иваном Петровичем Павловым. Здесь под руководством Павлова была выстроена биологическая станция. На фронтоне здания рельефно выделялись слова Павлова, звучавшие как заповедь для ученого: "Наблюдательность, наблюдательность и наблюдательность".
Мы поставили свои типографские машины внизу, на берегу озера. Здесь же в маленькой избушке расположилась и сама редакция, то есть место, где сидела машинистка и наш ответственный секретарь. Рядом, в баньке, жили наборщики и ротационеры. А мы, корреспонденты, днем в редакции не бывавшие, ночевали наверху, в домах работников станции.
Время было трудное. Наступала зима, а с нею и голод.
Нормы выдачи продуктов и в городе и в армии все время уменьшались. Мы ходили полуголодные, усталые. Редакционная "эмка" давно стояла на приколе без бензина.
Армия быстро съела лошадей, и поэтому чаще всего нам приходилось добираться до Невской Дубровки пешком, а это с каждым днем становилось все труднее и труднее.
Однажды, возвратившись с переднего края в редакцию, я увидел у стола пашей машинистки незнакомого человека. Он сидел в пальто. Шея его была повязана длинным и толстым шарфом. Может быть, потому, что шарф был велик, лицо незнакомца показалось мне маленьким, я бы даже сказал детским, если бы не глубокие морщины, избороздившие его.
- Здрасьте, Рождественский, - совершенно не по-военному представился незнакомец.
- Всеволод?
В голосе моем явно звучало удивление, но Рождественский не обратил на него внимания. Он был типичным "доходягой" - так называли в Ленинграде дистрофиков, людей с крайней степенью истощения. Но по всему было видно, что он не только изголодался. Передо мной был крайне уставший, я бы сказал, изнуренный человек. Даже сухарь, который дала ему паша сердобольная Маша, он жевал как-то вяло. Л может быть, у него просто не было сил разгрызть его?
- Всеволод Александрович? - опять спросил я.
Всеволод Александрович кивнул мне равнодушно, не заметив моей заинтересованности.
А я действительно искал с ним встречи.
Дело в том, что несколько месяцев назад, когда наша армия отступала, в небольшом дачном поселке под Нарвой, на берегу Финского залива, судьба свела меня с Игорем Северяниным.