Она существовала — и вдруг перестала существовать. Вообще перестала, как будто ее никогда не было. А люди суетились вокруг, словно этот возмутительный факт можно было затушевать какими-то разумными распоряжениями. И он тоже вел себя как положено: подписывал, где ему велели подписать; ему сказали, что это нужно, чтобы распорядиться останками.
Какое замечательное слово — «останки». Словно сухой слоистый осадок на дне чашки, забытой в буфете.
Вскоре оказалось, что он на улице и притворяется, будто у него есть причина, не хуже, чем у кого другого, попеременно переставлять ноги, двигаясь вперед.
Что он унес с собой — единственное, что он унес с собой, — это ощущение нехватки чего-то, нечто вроде удушья, словно легкие не справлялись; он предполагал, что эта тяжесть останется с ним до конца жизни.
Он сегодня говорил с какой-то девушкой, которую знал когда-то. Она упоминала про своих детей. Потерю детей. Говорила о том, что привыкает. Что к вечеру ей бывает трудно.
Ее можно назвать специалистом по потерям — он в сравнении с ней новичок. Но сейчас он не мог вспомнить ее имени. Потерял ее имя, хотя когда-то отлично знал, как ее зовут. Растерялся. Потерял. Вот это шутка — если, конечно, кому нравятся такие шутки.
Он уже поднимался по лестнице к собственной квартире и вдруг вспомнил.
Лия.
Это было неизмеримое облегчение — вспомнить ее.
Карьер
В то время мы жили рядом с карьером, оставшимся от добычи гравия. Это был не огромный карьер, выгрызенный чудовищами-машинами, — скорее, небольшая яма, на которой фермер давным-давно заработал немного денег. Даже, пожалуй, мелкая, — казалось, ее рыли с какой-то другой целью: например, под фундамент дома, который так и не построили.
Моя мать все время старательно упоминала этот карьер.
— Мы живем у старого гравийного карьера, по дороге на станцию техобслуживания, — говорила она, а потом начинала смеяться — так она была рада, что разорвала все связи с домом, улицей, мужем — со всей своей прежней жизнью.
Я едва помню ту жизнь. То есть отдельные части я помню отчетливо, но не хватает связей, чтобы сложить единое целое. Все, что осталось у меня в памяти от городского дома, — обои с мишками в моей комнате. В новом доме — на самом деле это был жилой прицеп — мы с моей сестрой Каро спали на узких койках, расположенных в два этажа. Когда мы сюда только что переехали, Каро много говорила со мной о нашем старом доме, стараясь, чтобы я вспомнила то или сё. Эти разговоры начинались, когда мы ложились в постель, а кончались обычно тем, что я не могла что-нибудь вспомнить, и Каро на меня сердилась. Иногда мне казалось, что я вспоминаю, но из детского упрямства или боязни ошибиться я притворялась, что не помню.
Когда мы переехали в трейлер, на дворе стояло лето. С нами была наша собака Блитци. «Ей тут ужасно нравится», — сказала мать, и это была правда. Какая собака не променяла бы городскую улицу — даже с большими домами и широкими газонами — на бескрайние поля за городом? Блитци взяла за правило облаивать каждую проезжающую машину, словно дорога принадлежала лично ей, и иногда притаскивала задушенную белку или сурка. Каро поначалу очень расстраивалась из-за этого, и тогда Нил вел с ней разговоры, объясняя, что у собаки такая природа и что существует пищевая цепочка, в которой одни живые существа едят других.
— Мы же даем ей собачьи консервы, — спорила Каро, и Нил отвечал:
— А вдруг перестанем давать? Представь себе, что будет, если в один прекрасный день мы все исчезнем и ей придется добывать себе еду самостоятельно.
— Я не собираюсь никуда исчезать, — сказала Каро. — Я всегда буду здесь и всегда буду за ней ухаживать.
— Ты так думаешь? — отозвался Нил, и наша мать вмешалась в разговор, чтобы сменить тему.
Нил был готов в любой момент свернуть на американцев и атомную бомбу, но мать считала, что нам еще рано говорить об этом. Она не знала, что, когда он говорил «атомная война», мне слышалось «атомная ванна». Я чувствовала: тут что-то не то, но не переспрашивала — не хотела, чтобы надо мной смеялись.