— С тех пор пью каждый день, — сказал как-то то ли с радостью, то ли с грустцой Иваныч, — деньги не проблема…
Просто Артур. Викторович добавлялось нами уже для некоего отграничивания сущности этого здорового крепкого мужика от нашего мирка — мира людей, не желающих признавать необходимость и внутреннюю потенцию уничтожить физически себе не подобного.
Белая стрела — лишь легенда. На деле всё было более прозаично и прагматично. Власть всегда находится внутри человека. Её можно только отдать, взять невозможно. И вот когда власть не узурпирована по воле самой толпы силой некой физической или идеальной сущности единолично — тогда и начинаются проблемы.
Артур с друзьями-операми делали так: тех, кто был морально сильнее закона, а такие всегда есть, они отлавливали, вывозили в лес и пытали. Нежелающих подчиниться ни разуму закона, ни разуму их силы, приходилось уничтожать, дабы не стать уже жертвой самим. Конвейер. Мясной цех. Никаких эмоций и сомнений — только дело, только личностное, ничего личного. — Петруха! — кричал обычно Артурчик любому официанту в кабаке, высоко вздымая вверх, как штандарт, свою могучую руку. Имя-возглас сей произносился с уважением, без налёта надменности и насмешки, в искренном порыве лишь поскорее начать или продолжить весело трапезничать, посему собравшиеся за столом непременно разражались хохотом.
Восемь лет в спецколонии для бээсников под Нижним не шутка. Всё, что смогли доказать, — соучастие в убийстве. В убийстве хоть и подонка, а всё же человека, перед оскалом смерти становящегося ребёнком Божьим. И после всего этого сохранить веселость, юмор, хоть и злую, но иронию, самоиронию и эронию — за это Артура Викторовича и уважали, любили даже, помогали, но и полагались.
To Mary May
Мысли из никуда
Творец откровенен перед творчеством, как перед Богом.
Фофан for fun.
Эпопея у Помпея.
Твори, иначе бердяев (По Ги-Бнешь).
Чресла в кресла.
Канарея мозга.
Придёт время икать!
Обожжённая невежеством
Цвета шоколада с молоком, флегматичная, хотя и широкая душою, сибирская река. Золочёный белоснежный торт церкви, позабытый волшебником-кондитером на илистых серо-зелёных брегах. Несъедобные, поникшие от первых заморозков поганки домов-вурдалаков, обступивших храм со всех сторон. Непропорционально большая двумерная лошадь, зависшая в воздухе. Нехотя плетущаяся телега пастельных тонов, как будто вырубленная для Анхисанамун из розоватого кусмана сливочного гранита.
Каждое утро и вечер, ленно борясь с Морфеем, я наблюдал сию картину над своей кроватью. И всякий и не раз рука тянулась к кисти и палитре, чтобы закончить начатый кем-то задолго до моего взгляда пейзаж. Картина не была окончена — так мне казалось. Правый угол холста, не прикрытый массивным багетом, чернел покрытым волдырями грунтом. Масляные мазки пожелтели и взывали об обновлении.
— Пламенеющих, огненных красок не хватает этой мазне, — как-то бросил я и тут же получил от своего самого главного учителя лёгкую оплеуху в награду за свою невежественную проницательность.
Холст был завершён. Полностью. Мастерски. Настоящим Художником. Бесповоротно вписан автором в раму, а провидением в историю. Горел в пламени грешной инквизиции, когда-то богоборческой, а затем и антибогоборческой, антикоммунистической. На заднем дворе Союза художников воспылал вместе с такими же уже не нужными, как тогда показалось чьей-то холодной голове, самобытно-реалистичными произведениями. Вырванное из рамы окно в ушедший мир занялось с одного края, брошенное в пекло жадного до картин и книг костра, и лишь в последний момент, чудом избежав гибели, перекочевало ко мне в дом.
Оставленное без реставрации полотно, обгоревшее, обожженное, до сих пор тускло сияет в мир как назидание, как завет, данный точно прицелившимся случаем мне, никогда никого и ничего не обжигать, не уничтожать, не испепелять домыслами, ханжеством и невежеством, любить всё созданное рукой человеческой и Его рукою.
Я любовь обесценить хочу