Алексея Либерова обвиняли в малодушии и панибратстве на посту председателя омского отделения Союза художников. Возможно, основания для таких обвинений были – вполне вероятно, что ему приходилось мириться с господствующей идеологией, чтобы плодотворно трудиться и помогать молодым талантам. Да и недовольство, думается, появляется неизбежно при распределении материальных благ. Кому-то не хватило званий и мастерских, кому-то квартир и автомобилей. Труд Либерова на этом посту был весьма неблагодарным. И в творческих вопросах у Алексея Либерова хватало противников, обвинявших его то в отсутствии гражданской позиции, то в неверности советским идеалам и идеям пролетарской революции. Художник действительно писал в основном пейзажи: леса, степи. Русская двухколейная дорога – любимая натурщица. Лишь изредка на картинах природы появлялись две его русские борзые и ещё реже люди. Художник как будто сторонился политических тем – то ли боясь на них оступиться, то ли не считал их достойными своего мелка.
«На ваших картинах не отражено время», – так его упрекали сильные тогдашнего мира и простые зрители, оболваненные идеологическими баснями о понятности, логичности, простоте и чёткой композиции как непременном атрибуте искусства. Алексей Либеров всегда философски относился к подобным замечаниям.
Конечно! Рабочий всегда найдёт что сказать художнику!
Как Творец, он верил в правильность своего пути и на советчиков, кричащих с обочин, старался не обращать внимания. Но однажды мастер всё же кивнул своим не умудрённым критикам, подмигнул им красиво, лаконично, сдержанно и витиевато, ответил – почти шёпотом, парировал обвинения мастерски, почти гениально. Он всё же отразил на полотне время, но отразил его так, что видение это доступно лишь человеку, влюблённому в живопись, отдающему картине всего себя – всё своё внимание, все мысли и чувства.
На картине Алексея Либерова «Хлебное поле» (Холст, пастель. 1989 год. Из собрания музея «Либеров-центр», Омск) изображена сама природа, мистически отразившаяся в зеркале холста. Зрелые, цвета подрумяненного в печи хлеба, жирные колосья гнутся на ветру. Огромные вспененные тучи накатываются на холст и почти разрывают пространство. А что это там в углу? Да где? Да вон, справа вверху! Стоп! Это же самолёт!
По крутой траектории, устремясь в самый дальний уголок багета набирает высоту железная птица. Крошечная. Одинокая. Но сильная, могучая и смелая. И хоть она весьма и весома, и массивна, а всё ж почти не видна на полотне – почти не оказывает воздействия на зрителя, не вызывает в нём чувств и эмоций. Да и какие чувства она может вызвать в сравнении с красотою природы и трудолюбием человека, в сравнении с мастерством художника и творца?!
Другой Макарыч
Многие пользовались его добротой. Мягкий, отзывчивый человек всегда привлекает внимание. Некой своей нематериальностью, волшебством лёгкой на подъём души, неспособностью обидеть, нанести хоть какой-то реально ощутимый ущерб и урон, а, наоборот, желанием только воздвигать, созидать. Мне было его жаль. Не мог он противостоять черни людской и часто казался безвольным, бесхарактерным существом.
Может быть, не обладая внушительными физическими данными, почитал владельцев таковых. Возможно, страх поглотил его душу и увядающее тело, давно проскочившее пик физической красоты. А может быть, он просто никого не хотел обижать, считая себя не лучше других и уж точно не божьим избранником. Как знать, были ли у него вообще мотивы. Жил как жилось. Работал, творил, ковал, учил, искал, на это лишь обращая свои силы и думы.
Макарыч круто менялся, даже слегка выпив. Движения становились нервными и беспорядочными, взгляд волчьим, слова – резкими, жалящими. Тяжело было рядом с ним в такие моменты. Ударить мог по рукам, обругать, меж тем зачастую незаслуженно. Инструменты летели в разные стороны, когда пруток принимал не ту форму, что Макарыч пытался получить. Крепкое, отнюдь не возвышенное слово, повышенный тон и пониженная культурная экспрессия.
– Сильнее, сильнее бей! Мне тоньше нужна! Ещё сильнее! – кричал он и, хватая за локоть, пытался добавить к моему удару что-то своё, ещё больше искажая работу, как будто сознательно нарываясь на конфликт, раздражаясь изнутри без всякого внешнего воздействия.
Продолжался этот салют всего пару часов – Макарыч никогда не добавлял. Действие алкоголя иссякало, и учитель мой обмякал в кресле и характером. Вновь становился любезен, доброжелателен и терпелив, панибратствовал с чернорабочими, не в силах становился отказать власть предержащим, всё больше улыбался, как будто каясь за свою вольность, разрядку, отрыв.
Что давали ему эти два часа? Свободу? Желаемую реальность? Реализацию внутренней потребности в доминировании, во власти? Или разум его порабощался тьмою и инстинкты брали верх над личностью? Художник пропадал, и на его место вставал тиран?