У единственно уцелевшего образа Спаса постепенно собралась братия. Беднее, но все-таки достаточно прочно вновь отстроили монастырь, срубили трапезную, кельи, выкопали глубокие монастырские погреба с несметными бочками солений — извечной русской услады... Жизнь потекла вновь. Монастырь встал из пепла быстрее, чем город. Город, до татарского погрома бывший одним из богатейших и крупнейших среднерусских городов, до восемнадцатого века так и не достиг своей домонгольской численности. Не стало посадов, вся жизнь теплилась за старыми валами. Там, где раньше было сто дворов, стало двадцать, и раскинулись они широко — с баньками и садами, как в деревне. Каменное строительство прекратилось. Большой городской собор, сожженный татарами, так и не отстроили, только выровняли обломки стен и покрыли вместо сводов деревянной крышей. И колоколов больших не стало — не лили на Руси в ту лихую годину больших колоколов, боязно стало благовестить о приволье и широте земли русской.
В Спасском монастыре монахи обвязали собор коваными скрепами, залатали кирпичом выбоины, поставили новую кирпичную приземистую главу и служили по-прежнему. На уцелевшего обгорелого Спаса выросший князь пожертвовал роскошную, в камнях, ризу.
Город перестал быть столицей цветущего княжества и переходил в наследство как побочный удел младших братьев.
Так было до Куликовской битвы. С той поры Москва пододвигалась все ближе и ближе. Поволжье делалось московской землей.
При Великом князе Иване Третьем княжество влилось в московские земли, и многие московские ближние княжьи люди получили земли вокруг города. Предки Шиманских, Велипольских и других именитых московских родов верой и правдой служили московскому престолу. Вновь начал богатеть и Спасский монастырь — новые московские вотчинники полюбили его, обильно жертвовали на помин души меха, серебро, воск, леса, пустоши.
Московский великий князь, проезжая свои новые владения, посетил и Спасский монастырь. Волжский простор, плес, высокий берег, монастырская уха, рослая, как дружина на подбор, братия, слаженное пение — все это ему понравилось. Но вот собор — старый, залатанный, тесный для братии и богомольцев, Великому князю не приглянулся. Во время вечерни Великий князь с сомнением вглядывался в глубокие трещины закопченных белокаменных сводов: «Не придавило бы. Строить надо, строить».
Вечером, запросто сидя на длинной лавке и разбирая набрякшими от перстней пальцами рыбник рядом с настоятелем — худощавым боярином Шимоней, который и в монастыре не смог обуять своего гордого нрава, Великий князь неторопливо беседовал с ним о Греции. Шимоня провел там много лет в пещерных храмах Афона, истончивших по-ласточьи неподвластные туркам мраморные скалы.
— Ветх, отче, собор, еще князя Всеволода строение, татарское лихолетье пережил. Пора новый ставить, я мастеров тебе из Москвы пришлю.
Шимоня, пряча чуть заметную улыбку в курчавящейся с сединой бороде, согласно кивал головой. Он уже давно заготавливал камень, но не для собора, а для каменных стен и башен. Нет, не верил Шимоня спокойному тону московского Великого князя, за его доброжелательной монотонностью он зрил иной лик — жестокий и беспощадно властный. По себе он знал, чего стоят ласковость и ровность самодержца. В своем монастыре, в своем краю был Шимоня самодержец, а двум самодержцам рядом всегда неуютно, особенно если один в сто, в тысячу крат сильнее другого.
У Шимони, отца Гермогена, в его боярском терему, куда он всегда мог ускакать на вороном жеребце из монастыря, жила полная белая, как январский снег, перечерченный черными лисьими хвостами, пленница — рабыня-мордовка. Много на своем веку Шимоня любил женщин: и гречанок, искусных в любви, как греческие философы, и турчанок, и татарок, и дебелых московских боярынь, украдкой выходивших к нему в вечерние московские сады. За свою удаль Шимоня был не единожды отмечен. На теле его были и татарские, и греческие, и московские шрамы. Но ничего, уцелел и теперь монастырем, как вотчиной, правит. Четыре волкодава и два медведя и высокий тын с дозорной стрельницей стерегли боярский двор Шимони, упрятанный в заповедном бору. За крепким тыном в многочисленных клетях жили Шимонины холопы и рабы. Их он скупил в Константинополе, когда возвращался в Сурож. Грек, албанец и венецианец томились в глухой лесной усадьбе. У каждого из них был свой страж-слуга и подростки-ученики из Шимониных холопей.