Вечер у В. И. Иванова: восхитительный старик, бесконечно утонченное и выразительное лицо, волнистые волосы, ниспадающие на плечи, чисто выбрит, одет в черный домашний сюртук. […] Иванов предложил обменяться мнениями о войне, будущем цивилизации, революции, Церкви. Чисто русские забавы. Дамы приумолкли. Против русского народа ни слова. Иванов считает, что все зло идет от капитализма: большевики ищут добра. Но грех русских в том, что они признают лишь порядок благодати и сами этим злоупотребляют. Разве Рим и иезуиты не склоняются втайне к Германии, поскольку, в отличие от союзников, разобщенных и растерянных, она представляет собой порядок, иерархию? Я отвечаю, и меня поддерживает один из присутствующих, что порядок без духа, материальный порядок не обладает никакой ценностью […] Он интересуется религиозным движением во Франции, справляется о его характеристиках: верят ли там в конец света, в Апокалипсис? Цитирует Бердяева: француз является непременно догматиком или скептиком, немец мистиком или критиком, русский апокалиптиком или нигилистом, первые находятся в сфере трансцендентного, вторые — в сфере имманентного, но русские сразу в обеих: Достоевский — апокалиптик, Толстой — нигилист. Возникает вопрос: а В. Иванов? Замешательство, вопрос снимается. Потом снова спрашивают: а Пушкин? Я отвечаю: нигилист. Иванов соглашается […][52]
Из описания этих философских дебатов вполне очевидно, что Паскаль силится понять Россию своим умом, а не безоглядной верой. Вместе с тем в приведенной заметке проскальзывают нотки неприятия праздного философского пустословия, которому предаются московские мыслители, как никогда прежде далекие от народа. Словом, уже в апреле 1918 года Паскаль был склонен принять скорее революцию, нежели умствования русских философов. Вместе с тем можно заметить, что его благоприобретенная «русскость» существенно усугублялась в трагических условиях революции, когда явилась возможность возникновения новых типов социальных отношений, когда «я» бывшего французского офицера и выпускника элитной высшей школы обогащалось чувством сопричастности грандиозному историческому моменту.
Новое историческое сообщество, живой частичкой которого ощущал или хотел ощущать себя Паскаль в России 1917–1920 годов, складывалось не только из активного сознания страданий и унижений прошлого, не только из острого ощущения необходимости защиты настоящего и смутного предчувствия будущего; оно требовало также исключения всех тех, кто так или иначе представлял уходящий в небытие старый русский мир. Молодой французский большевик охотно искал встреч с этим миром, с которым еще несколько месяцев назад связывал свои искания духовных оснований русской жизни. В этом плане как нельзя более красноречивым представляется тот пассаж из второго тома русских дневников Паскаля, в котором он описывает свой визит к Н. А. Бердяеву 8 января 1920 года: