Как жаль, что я не поэт! — подумал майор. Эта мысль посещала его не часто, раз в два-три года, и всегда в самые неожиданные моменты. Как жаль! — думал он. Насколько богаче была б моя жизнь! Насколько осмысленней. Насколько самостоятельней. Тогда никто бы не вел меня по жизни за ручку — я бы сам шел. Я бы смог. Я бы смог соответствовать. Быть достойным. Ради поэтической судьбы я смог бы отказаться от чего угодно, пойти на любые лишения. («Лишения» — это была опять банальность и, конечно же, перебор. До сих пор с лишениями майор Ортнер не сталкивался ни разу, но по другим людям знал, что так бывает. Чужая боль не болит и чужой груз не тянет, — мы инстинктивно воспринимаем их умом, а не душой. И чужую потерю мы воспринимаем, как торжество справедливости, как вмешательство кармы. Мол — за все нужно платить. Пусть ты даже не знаешь, за что пришел счет, это не важно, природа старается уравновесить белое и черное, инь и янь. Это закон, ведь и природа бдит о самосохранении.)
И как всегда в такие моменты — майор Ортнер вспомнил университетского приятеля Готфрида. Это так говорится: приятель, — а по сути у них было мало общего, считай, совсем ничего — кроме любви к поэзии. Но студент Иоахим Ортнер любил ее безответно, а Готфрид… Лишь сейчас (в ожидании, когда господин генерал удостоят его своим вниманием) майору Ортнеру неожиданно открылось, что Готфрид может быть и не любил поэзию, во всяком случае никогда об этом — таких слов — не говорил. Говорить толком Готфрид не умел, потому что думать не умел, оттого на людях комплексовал и путался в словах. Но отчего-то именно ему Господь вручил дар так сочетать написанные им, Готфридом, слова, что они обретали новое лицо (нет, не новое — истинное; своим пером Готфрид возвращал им первозданность, словно и не было тех веков, которые высосали из этих слов всю энергию, стерев до информации). Выходит, этот никчемный, невзрачный человечишко был толмачом Господа, отчего-то именно ему Господь доверил донести до людей Свои послания, простые слова, между которыми в сияющих слитках энергии был запечатлен их сакральный смысл…
Впрочем — я запамятовал — был, был у них об этом разговор, даже не разговор, а легкий, как материнское прикосновение, обмен репликами. Легкий, как звон шпаг перед поединком. Когда, за мгновение до схватки, вы прикасаетесь своею шпагой к шпаге противника вполне дружески, вроде обмена рукопожатиями, имея в виду то, что сейчас называется «ничего личного».
Это было в полуподвале напротив входа в университетский сквер, в забегаловке «Последнее утешение». Очевидно, пили пиво, возможно — закусывали тушеной капустой с поджаркой: сейчас этого майор Ортнер точно не помнил. Их было пятеро, и разговор был обычный, и только Готфрид не принимал в нем участия, смотрел в пространство перед собою пустыми глазами.
— Если не секрет, — сказал ему Иоахим Ортнер, — каким образом ты находишь такое сочетание слов (совершенно обычных, простых слов), что они начинают жить. И светиться.
— Светиться? — удивился Готфрид.
— Еще как!
— Не замечал. И никогда не стремился к этому.
— Но ты их ставишь рядом — и между ними возникает… — Иоахим Ортнер поискал — уж так ему хотелось выразиться свежо и точно! — но рука, погрузившись во мрак, ухватила пустоту. Опереться было не на что. И он смирился. — Прости за банальность: твои слова соединяет как бы вольтова дуга.
Готфрид почесал нос, и по его взгляду было видно, что он честно пытается думать. Но из этого ничего не вышло — и он пожал плечами.
— Не знаю… Ей-богу, не знаю. Я ведь не пишу специально. И это случается так редко! Я бы так сказал: оно происходит само собой.
— Но ведь что-то же этому предшествует!
— Ах, ты об этом… Конечно. Я узнаю об этом… иногда накануне… а иногда буквально за минуту до того, как это произойдет. Я начинаю слышать какой-то гул, а затем вижу… Ну представь, Иоахим, что ты продвигаешься по нашей воскресной тропе, бочком, прижимаясь к граниту спиной, боясь оступиться, стараясь не смотреть в пропасть, потому что она так притягательна… И вдруг ты осознаешь, что перед тобой не пустота, а иной мир, который всегда рядом с тобой, мир, в который ты надеешься когда-то попасть, перейдя черту… Этот мир всегда в тебе, всегда был в тебе, иногда открываясь тебе в твоих снах… и тут вдруг ты начинаешь — не видеть! нет! — ты начинаешь ощущать его присутствие, себя в нем… Это такой прилив! — я тебе передать не могу. Понимаешь? — избыток. Как болезнь. И чтобы от него избавиться, чтобы выздороветь, нужно как-то выплеснуться. Я выплескиваюсь стихами. Вернее — они пишутся сами, я их только фиксирую на бумаге. И поскольку я не знаю ни заранее, ни в процессе письма — о чем они будут… Прости, Иоахим, но этого я не могу объяснить.
— Ты хочешь сказать, Готфрид (я не раз слышал такую версию), что тебе их диктует Господь?