Утром, когда он вставал, до него донеслись с лестницы непривычно звучавшие детские голоса, прерываемые голосами взрослых, старавшихся утихомирить ребятишек, те смеялись, и смех их тоже звучал непривычно. Потом все стихло, словно улетели неведомые птицы. Томас выбежал из комнаты и увидел Вальдштейна, окруженного толпой детей, его рука протянулась к Томасу поверх блестящих иссиня-черных голов. Ребятишки улыбаясь смотрели на Томаса. Вальдштейн раздвинул их и пригласил гостя выпить кофе за садовым столиком. Под внимательными взглядами черных глазенок, постепенно скрывавшихся в кустах, Томас, как в тумане видел этот столик, то, что стояло на нем, доброе усталое лицо Вальдштейна.
Вальдштейн и Войде предложил кофе. Это было очень кстати, по крайней мере не дойдет до разных щекотливых вопросов.
По тому, как Вальдштейн смотрел на него, по тому, как он рассказывал о детях, свалившихся точно снег на голову, о радости, которую они ему доставляли, по тому, как он, рассказывая, положил руку на руку своего гостя, Томасу стало ясно, что он ничего, ровно ничего не знал — да и откуда бы мог он узнать? — о судебном разбирательстве, о Пими, о его разрыве с Линой, о том, что, возможно, уже на следующей неделе он, Томас, услышит о провале своей кандидатуры в Высшее техническое училище.
Когда Вальдштейн кончил рассказывать о своем, наступило молчание. И вдруг, сам тому удивляясь, Томас спросил так, словно все это время ни о чем другом не думал:
— Скажи мне, товарищ Вальдштейн, что ты думаешь о деле врачей? Я хочу сказать о том факте, что у этой врачихи после смерти Сталина отняли орден?
Слова Томаса были так неожиданны, что Вальдштейн на мгновение решил: вероятно, девушка, ему писавшая, имела в виду, что это известие произвело тяжелое впечатление на Томаса.
— Она переусердствовала и допустила ошибку, — сказал он. — Из страха за жизнь Сталина.
— Да, но ей дали орден! А потом его отняли.
— Может быть, она из тех, кому ничего не стоит оклеветать человека, может быть, ей это даже доставляет радость. Таких ведь хоть пруд пруди. Даже среди школьников есть клеветники. Донести на другого — это, вероятно, способствует ощущению собственной силы.
— Да, но… — начал было Томас, и Вальдштейн окончательно убедился: вот из-за чего он мучается…
Учитель Войда часто взглядывал на Томаса. Едва заметная печальная усмешка кривила его губы. Он было поднялся, чтобы уйти, но еще постоял немного, желая услышать ответ Вальдштейна.
— Тот, кто возводит поклеп на другого, старается сам поверить в вину, им же выдуманную. В доносительстве, в поклепе есть что-то фашистское. Вы, верно, уже много об этом говорили и продолжаете говорить с вашими ребятами.
Томас нерешительно пробормотал:
— Я из-за этого даже поссорился со своей девушкой. — Его вдруг осенило, что их взаимное отчуждение, видимо, началось с этого разговора. — Лине, моей девушке, хотя все это уже в прошлом, не пришлось пережить того, что пережил я, когда жил здесь — ты же все знаешь, — в нацистское время.
Вальдштейн удивленно спросил:
— Вы рассорились из-за этого дела?
— Нет, — отвечал Томас, — совсем по другой причине.
Он вдруг низко склонил голову. С площадки для игр донеслись детские крики. Войда ушел.
Томас взглянул на Вальдштейна.
— Помнишь Эде? — спросил он. — Эде был похож на картофельный росток. Даже глаза у него иной раз бывали белые. Но пронзительные и уж до того злобные…
— Ты ведь удрал с ним, — сказал Вальдштейн. — Ты что, встретил его где-нибудь?
— Не то чтобы встретил. Видел его издали. В суде. Меня туда вызвали. Его, наверно, засадили. Исправительная колония ему уже не по возрасту. Я встретил девчонку из нашей банды. Раньше она мне внушала отвращение. Грязнуха, а когда разозлится — кусалась. Мы ее называли Пими. Но теперь она мне понравилась. Чистая стала и беленькая. Это было вскоре после смерти Сталина. Впрочем, одно с другим никак не связано. Просто я таким образом могу точнее установить время. Дома, вернее, там, где я сейчас живу, я сказал, что еду к тебе в Грейльсгейм, а сам поехал за город с Пими. Мы вместе спали в палатке. Откуда мне было знать, что все у нее краденое, палатка, кухонная посуда, даже белье?
В полиции сначала решили, что я стоял на стреме. К счастью, мне удалось доказать свою невиновность. Пими — ту посадили. Но я был с нею в Берлине. В Восточном и Западном. Мы там ночевали. Танцевали в кафе. Да, ей скоро из тюрьмы не выбраться. Она уж не такая молоденькая, как с виду. Со мной ничего не случилось. Судьи у нас справедливые. Но все теперь по-другому на меня смотрят. Все вдруг переменилось. Ах, Вальдштейн…
— Ты что, любил эту Пими? — спросил Вальдштейн.
— Любил? Пими? С чего ты взял? Какая тут могла быть любовь? — И добавил: — Она меня забавляла. С ней мне было весело. Вдобавок она устроила мне поездку в Берлин. Я до смерти хотел туда съездить. А она в два счета это провернула.
Вальдштейн подумал: ни Пими, ни Лину он не любит. Что ж это за девушка писала мне? И сказал: