Но главное, что предстояло сделать Довлатову в Америке, — стать лучшим из местных русских писателей. Пока что круг местных знаменитостей, культивируемых издательствами и прессой, вызывал у него отчаяние. Он не мог уловить секрета успеха, принципа отбора «лучших». Как же ему в эту категорию попасть? Неужели все определяется только политикой, кастовой поддержкой, заговором снобов? Ему не нравился весьма модный в те годы Зиновьев, политический беженец, написавший разоблачительную книжку про русский город Заибанск, а потом ставший крупным политологом. Чтимый в узких кругах славистов Мамлеев, со зловещей медлительностью, свойственной маньякам, рассказывающий о жизни вампиров в советских условиях, вызывал у Сергея тоскливое недоумение. Изысканно-скучную «Палисандрию» Саши Соколова, весьма чтимого в «Ардисе», вернул, едва открыв. Лимонова считал талантливым, но отвратительным. Претил ему и авангардный изыск новых модернистов, в то время как бы очень чтимый на Западе — правда, лишь в узких университетских кругах, по долгу службы обязанных поддерживать «новые веяния» в России. Все не то! Есть ли где-то вообще на земле литературная справедливость — или он из тоталитарного СССР переехал в прекрасно организованный сумасшедший дом? В письме Юлии Губаревой он жалуется:
«<…> Третья проблема — человеческие отношения. Я, например, дружу с Воннегутом, но когда у него было 60-летие, он позвонил и сказал: “Приходи в такой-то ночной клуб к одиннадцати, когда все будут уже пьяные…” Меня позвали как бы с черного хода… Дома мы все воевали с начальством и были дружны, как подпольщики, здесь начальство отсутствует, инерция неутихающей битвы жива, и поэтому все воюют друг с другом. Многие героические диссиденты превратились либо в злобных дураков, как М., либо (как это ни поразительно) в трусов и приживалов из максимовского окружения, либо в резонеров, гримирующихся под Льва Толстого и потешающих Запад своими китайско-сталинскими френчами и революционно-демократическими бородами. Почти все русские здесь рядятся в какую-то театральную мишуру, Шемяка (Михаил Шемякин. — В. П.) украсил себя масонскими железными цапками, спит в сапогах, потому что снимать и одевать их — чистое мучение… Вообще здесь очень много старых песен, вывернутых наизнанку, стойкие антикоммунисты до странности напоминают отставных полковников в сквере. Кругом бродят герои Ильфа — любимцы Рабиндраната Тагора и отцы русской демократии… Потеряно тоже немало, дома не печатали, а здесь нет аудитории».
Кроме того, что перечислил Довлатов, был еще русский Брайтон-Бич, место разгула бывшего «совка», воплотившего здесь свои нехитрые идеалы. Шапки-пыжики, дубленки, рестораны с коллективным исполнением танцев всеми работниками учреждения… Через несколько лет, когда Советский Союз исчез, — он сохранился лишь здесь, на этом островке затонувшей Атлантиды.
Вот такой читательский круг! Были, правда, и читатели интеллигентные — огромное число кандидатов наук, в основном технических, математических, физических, оказались вместе с Довлатовым в «новой жизни» и были поначалу также растеряны и не очень востребованы. Они воспитывались на прекрасной литературе, столь обильно появившейся в России в семидесятые — восьмидесятые и, по сути, сделавшей новую эпоху. Они привезли в своих чемоданах Искандера, Трифонова, Аксенова, Битова, но, конечно, жаждали своего, здешнего писателя, певца новой, пока еще не очень осознанной ими жизни… Иначе — зачем же они сюда плыли? Где их Гомер? И Довлатов эти их ожидания утолил — поэтому и стал так любим и популярен.
Но сперва ему надо было прорваться сквозь «джунгли безумной жизни» — здешние джунгли были погуще советских и к тому же мало изучены. Несомненно одно — ориентироваться на узкую «фокус-группу» технической интеллигенции с ее изысками он не стал — здесь он должен был стать первым писателем для всех, кто читал по-русски и оказался на этом «островке». Для более мелкой цели ему не стоило эту одиссею затевать. Задача перед Довлатовым стояла нелегкая: сколотить из всей этой пестрой толпы свою аудиторию, писать то, что соединило бы их всех, сплотило бы в радости узнавания себя. Другой аудитории у него тогда не было. Не было пока даже и этой. Но у него здесь был колоссальный шанс, за которым, думаю, он сюда и приехал, сознательно или бессознательно — шанс стать главным, лучшим русским писателем эмиграции. В России, где уже блистало столько новых литературных имен, это было маловероятно. Ценой долгих усилий, останься он в Ленинграде, он мог бы лет через пять войти в десятку лучших, что вряд ли бы его привлекло… а здесь место литературного кумира было свободно. Надо было только его занять. А прежде — осознать, как это сделать.