«Раскрываются люки на воздушных кораблях, и тысячи парашютистов расцветают в небе над тайгой. Партизаны машут парашютистам шапками. Моряки выстроились парадным строем на подводных лодках. Проходят стройные ряды приземлившихся парашютистов к Аэрограду. На высоком берегу у раскидистых приокеанских сосен стоят моряки под красным флагом. В стороне духовой оркестр, охотники, рыболовы, строители, пограничники. Появляется молодой чукча, оставленный нами где-то далеко, у снежных равнин».
Как во всяком апофеозе, люди здесь обезличены. Они показаны лишь в «парадном строю», в «стройных рядах», в торжествующей толпе статистов. Выделен только один молодой чукча, издалека прибежавший к Аэрограду, — «настоящий, веселый, удивленный парень».
Ему дано здесь говорить, обращая взгляд в будущее:
«— Значит, города еще нет?! Э-э! Я же пришел учиться в. город. Восемьдесят дней я шел сюда. Шел и бежал.
Все улыбаются веселому Коле, настоящему парню с Чукотки.
Чукча полон радости и готовности к творчеству.
— Хорошо. Я понимаю — делать надо. Построим, тогда
А самая последняя фраза, заключающая фильм, звучит из уст Степана Глушака.
Он тоже выхвачен киноаппаратом из толпы статистов и, показанный крупным планом, во весь экран, обращается к собственному сыну и ко всем его сверстникам, сыновьям Родины, — ко всем
После германских событий 1933 года, приведших к власти Адольфа Гитлера; в дни газетной шумихи, вызванной созданием оси «Берлин — Токио»; под эхо итальянских бомбежек в Абиссинии; при множестве тревожных вспышек; возникших в разных концах планеты, предчувствие неизбежно надвигающихся военных событий овладевало каждым художником, пытающимся разглядеть в сегодняшнем дне логику развивающегося исторического процесса.
В это самое время Ромен Роллан, так долго призывавший искусство оставаться «над схваткой», пишет в тревоге: «Вся цивилизация, все человечество переживает острые перемены, переживает войну». И он напоминает своим товарищам по оружию, считающим себя «избранными». «Избранные — это идущие впереди колонны, лицом к вражескому огню»[65]. В это же время Всеволод Вишневский записывает на клочке бумаги, подстегивая себя в работе над новой книгой (книга так и называлась: «Война»): «Я должен. Должен!.. Если осталось полгода, год до новой войны, надо успеть!»[66] К такому беспокойству, к той же постоянной, напряженной боевой готовности призывал и Довженко словами Глушака:
— Спасибо, орлята, за скорости и за высоты. Спасибо за мужество. Сегодня ожили мои таежные сны. Пятьдесят лет моей жизни прошумели в тайге здесь, как один день. И каждый день я смотрю и не насмотрюсь и все спрашиваю себя, есть ли на свете еще такая красота и такие богатства?! Нет, такой красоты и таких богатств на свете нет. Пятьдесят лет моей жизни бил я тигра в лопатку… Сыны моей Родины! Бейте его в глаз, если нападет, бейте его в сердце!
Кряжистая сила дальневосточного таежного края и его людей, безбрежная мощь океана, на котором лежит восточный предел нашей земли, полонили Александра Довженко. Он увидел в этой силе самое полное олицетворение того смысла, какой вкладывается в слова «могущество Родины». Именно это и хотел он показать в своем фильме. Такая задача отвечала строю поэтики Довженко и была по плечу его таланту. Но «Аэрограду» недостало того бьющего через край полнокровия, которое насыщало «Землю». Его сменила схоластичность сложных метафор.
В те годы Довженко работал не покладая рук, снимал фильмы. «Земля» вышла в тридцатом. «Иван» — два года спустя, через три года — «Аэроград».
Долго это или коротко — три года?
Когда Довженко только начинал работать в кино, он выпускал каждый год по фильму. Так было принято. Это был естественный, здоровый ритм. Несколько месяцев размышлений, подготовки — тот непременный процесс, во время которого то ли художник овладевает материалом, то ли, напротив, материал овладевает художником, забирая его целиком, без остатка. Потом еще несколько месяцев на съемках, в монтажной, когда и во сне продолжается прожитый день и снова снится съемочная площадка, вспыхивает среди сна придумка, продолжается дневной спор…
Но как же все-таки, много это или мало, когда такой год растягивается до двух или до трех лет?
Нарушение ритма всегда болезненно для организма. То же и в творчестве. И если мы начнем в таких случаях доискиваться болезнетворных причин, то всегда обнаружим и отказы от многого, за что хотелось приняться, и напряженные поиски, которые ни к чему не привели, и трудные раздумья, оставшиеся без ответов.