Кажется, увеличить темп движущегося изображения, летящих наперегонки кадров уже немыслимо. Сейчас все сольется в неразличимый вихрь световых пятен. И все же динамика продолжает нарастать. Мелькают перекошенные от ужаса лица станционных служащих. Неуправляемый, с лопнувшими тормозами, поезд влетает на занятый путь.
Довженко не стал натуралистически показывать ужасы катастрофы.
Глубина трагедии передана наступающей тишиной, резким замедлением, внезапно сменившим вихревое движение.
Переход от динамики к статике достигнут при помощи той же гармошки. Только что она подчеркивала бурную смену монтажных кусков, то и дело возникая между планами; теперь мы видим только эту гармошку, одну ее, без хозяина. Видим долго.
Все движения замедленны, как при рапидной съемке.
Здесь фильм точно следует сценарию.
На экране — крыша какой-то служебной станционной постройки.
«Но вот откуда-то с неба падает на крышу знакомая нам гармошка. Упала, вздохнула и медленно поползла вниз… Упала на другую крышу, пониже, а оттуда упала на землю, как-то выгнулась вверх, словно живая, и вдруг быстро опустилась на землю».
Весь этот отчаянный бег навстречу катастрофе и трагичность самой катастрофы переданы в фильме с огромным мастерством и необыкновенной силой. Недаром писал Садуль о значении, какое имел эпизод «Арсенала» для всего мирового киноискусства. Можно предположить, что и Джузеппе де Сантис, тридцать с лишним лет спустя создавая свой знаменитый фильм «Рим в 11 часов», хорошо помнил довженковское крушение поезда — конечно, не для того, чтобы впрямую подражать ему, но обращаясь к монтажным принципам, впервые найденным когда-то молодым украинским режиссером.
Этот эпизод фильма, так же как и все предшествующие, Довженко заканчивал политической точкой, лобовой и ясной, как «мораль», завершающая басню.
Тимош Стоян поднимается из-под обломков. Вокруг — обугленные солдатские тела. Паровоз превращен в груду железного лома.
Обрывая картину трагедии, появляется на чистом экране титр — убежденные, спокойные слова Тимоша:
— СДЕЛАЮСЬ МАШИНИСТОМ.
И мы понимаем: он говорит не о железнодорожном локомотиве, не о перемене профессии. Он дает ответ на собственный вопрос, обращенный к гайдамацкому старшине. Своей рукой Тимош собирается повести
Титр отвечает исчерпывающе: вот кто — и никто больше — имеет право говорить от лица украинского народа и «вести паровоз». Такие, как Тимош, и только они. Так в «Арсенале» продолжает развиваться и проясняться тема «Звенигоры».
Год назад в «Звенигоре» Довженко показывал украинских националистов эмигрантами, покинувшими отчую землю. Там являлись зрителю вурдалаки, поднявшиеся из могил и затеявшие сумрачные и кровавые игры в политику.
В «Арсенале» в те же игры играют еще полные сил, отъевшиеся на родимом сале помещики и заводчики, кооператоры и «просвитяне», пожилые попы и юные семинаристы, дамы «из общества» и старшеклассницы-гимназистки. Они предстают в упоении властью, добытой посредством путча и захваченной ими, как сами они полагают, на вечные времена. В посвященных им эпизодах в кинорежиссере Довженко просыпается карикатурист Сашко. Он рисует весенний шабаш всевластного мещанства, самоупоенного и оттого еще более жестокого и тупого.
Именно так снимает он нескончаемые празднества вокруг памятника Богдану, у древних стен Софии Киевской, где ряженые в полученных напрокат театральных костюмах воскрешают «живые картины» из украинской истории, а упитанные спекулянты не устают изъясняться с импровизированных трибун о том, как они истомились, пребывая «триста лет под кацапским игом».
В этой сатирической части фильма вершиной является эпизод, который происходит в комнате траченного молью старичка чиновника. Старичок вешает в красный уголок портрет Тараса Шевченко, убирает рамку вышитыми рушниками и, как перед иконой, зажигает лампадку. Гнев искажает черты портрета, и Тарас яростно плюет на тлеющий перед ним огонек, как бы наотрез отказываясь идти в петлюровские святые.
Это чисто довженковский ход полемической мысли, одна из самых характерных и острых его метафор. И надо сказать, что даже в ту пору, когда фильм был выпущен на экран, среди зрителей было еще немало таких, которые воспринимали этот эпизод как святотатство, как посягательство на подлинную святыню нации. Хотя именно так Довженко более чем кто бы то ни было утверждал подлинное бессмертие великого Тараса и его непреходящую, живую активность в жизни народа.