И каждый день приезжают сюда огромные, как вагоны, черные автомашины, чтобы доломать то, что пощадили бомбы и огонь. Нет, я многого еще не понимал в этом взбесившемся мире, не понимал, хоть и силился понять. И во всем этом было одно оправдание и был один выход: мир опрокинули и растерзали фашисты. Они били в нас разрывными пулями, они разметали этот целехонький дом и отняли у дедушки его дом. Они, все они, во всем виноваты только они.
Когда подъезжали к Гавриловке, стал отходить. Растормошил меня Касым. С мамой говорил пожилой военнопленный. Он снял с грязной, нечесаной головы пилотку и все время вытирал ею пот на лбу, висках и своей птичьей шее, которая мне, казалось, вот-вот переломится. Рядом сидел Семен и, как только пожилой умолкал, сразу включался в разговор:
— А если не переходить полотно железной дороги, то можно проскочить мимо дома, откуда стреляли?
— Можно, но тогда вы не попадете в овраг, — устало отвечала мама, — и не выйдете к берегу Волги.
— А если через лесопильный?
Пожилой, передохнув, властно поднимал руку, что означало приказ умолкнуть Семену, и продолжал свой расспрос. Он уже «прошел» по нашему пути от машины до Волги, и сейчас его дотошные и въедливые вопросы, требующие обстоятельных и точных ответов, «возвращали» пожилого назад, через развалины лесопильного завода. Я этой дороги не знал и ничем не мог помочь маме.
На меня наседал Касым. Я уже все рассказал ему про Волгу, про оба берега, про сало-ледоход и даже про горьковских плотников.
— Это один из ранних рассказов Алексея Максимовича, — сказал он. — Меня интересует, что ты видел еще! Все припоминай! — почти сердито добавил Касым. — Рассказывай, что видел, а не то, что переживал там! Это лирика, Андрей, и дела не касается. И твои лето, зима, жизнь, смерть — тоже лирика. Говори, что еще!
— Да вроде все рассказал, — пожал я плечами, — и про танк, и про мост, и про снарядные гильзы и окопы, и про разбитые вагоны на путях. Вот еще видел убитую женщину и ее дочку там… Рассыпанная пшеница рядом…
Пожилой вскинул свои полузакрытые глаза, прервал разговор с мамой и стал слушать. Мама смотрела на меня, недоумевая, и у нее, видно, было такое же выражение на лице, как и у меня, когда я слушал ее рассказ про обратную дорогу через лесопильный завод. Видя, что мне не верят, полез в карман и достал несколько зерен.
— Набил полные карманы, а потом, как увидел этих… в одинаковых платьях, все сразу высыпал.
— А ну, вытряхивай, — подставил пилотку пожилой. — Все карманы выворачивай…
В пилотку насыпалось горсти полторы-две пшеницы. Ее осторожно пересыпали в тряпицу, завязали аккуратным узелком, и пожилой, положив ее в карман шинели, сказал:
— Да тут целый суп-рататуй выйдет.
— Зачем же ты выбрасывал? — сверкнул глазами Касым. — Разве хлеб бросать можно? Ай-я-яй! Какой ты человек!
Пожилой поднял руку, и Касым, отвернувшись, умолк. Только сердито сопел и даже скрипел зубами. Мои плечи сами собой стали вздрагивать, и я ткнулся головою в брезент. Пожилой встряхнул меня, сжал локоть.
— И за это спасибо, сынок. Ты нас прости.
Дальше ехали молча. Мама платком вытирала глаза.