Читаем Дождливое лето полностью

Шоссе к тому же не было пустынным. Время от времени появлялись встречные, тоже с зажженными, слезящимися фарами машины. А то вдруг обогнал внезапно сзади вынырнувший из тумана, как привидение, велосипедист. Сумасшедший! Его-то куда несет?!

Сосны в тумане казались заснеженными.

Все переменилось мгновенно. Треск мотоцикла поднялся на ноту выше и зазвучал явно веселей, распахнулся простор — бескрайний, но однообразный, морской и несравненно более богатый красками (от ярко-зеленого перед глазами до голубого и серовато-голубого на дальних мысах) простор побережий.

Полоса тумана осталась позади. И подумалось: как же все-таки прекрасно это до мелочей, до крохотных подробностей известное побережье! Можно, конечно, чертыхаться, ругать одно, другое, третье, но с чем сравнить эту гармонию моря, гор, неба и леса! Особенно в отдалении от человеческого жилья, на горной дороге и в такой предвечерний час, когда возвращается свежесть, начинается игра теней и все вокруг кажется светло печальным.

В город после гор всегда возвращаешься обновленным, будто не был здесь, внизу, бог весть сколько. Так было и на этот раз. Пастухов с невольным превосходством смотрел на разомлевших курортников, на очередь возле бочки с квасом, на переполненный встречный автобус. Что они видели?! Что они знают?! Это ли жизнь?!

С Ванечкой расстался коротко, но вполне дружественно. Подумал: мало ли из-за чего можно поспорить! Парень-то, в сущности, неплохой. Как говорится: друзья моих друзей — мои друзья.


К дому подходил, когда уже смеркалось. Их, Пастуховых, окна были темны: мама, как видно, на дежурстве. Но горел свет у Зои и Олега. Удивился. Несколько даже встревожился. Хозяев-то всего несколько часов как оставил наверху, в горах. Проходя мимо двери, постучался и спустя минуту-две после удивленных восклицаний слушал ту самую цитату из Малыша и Карлсона.

Любопытно, что его, Пастухова, вполне искреннее удивление от встречи выглядело (чувствовал сам) фальшиво, а ее, Елизаветы Степановны, явно наигранное (это он видел), усмешливое, казалось вполне естественным. Что поделать! Оставалось принять как должное всепобеждающее женское лукавое актерство. Не уходить же с обиженной миной. Это было бы совсем смешно.

Последний раз, когда Пастухов был здесь с Олегом, они оставили беспорядок, как всегда после поспешных сборов (внизу, на улице, их ждала машина). С Дамой Треф воцарился уют. Впрочем, может быть, это были только штрихи, намекающие на возможность уюта в тесной квартире: скатерть вместо обычной клеенки, розы, особенно пышные в это дождливое лето, собранные в стопки книги и журналы, убранная посуда, не без изящества уложенные в вазе фрукты и даже сияющая чистотой, пустая, вопреки обычному, пепельница.

Елизавета Степановна сидела в кресле за письменным столом, была в очках — это почему-то тоже удивило Пастухова. Вообще она выглядела совсем не так, как в горах. И дело даже не в одежде — там она была в брючках, кедах, в косынке поверх подобранных, заколотых волос — вид свойский и простецкий; назвав ее тогда Дамой Треф, он, похоже, скорее что-то угадал, нежели обозначил, а сейчас перед ним была точно Дама, которая держала дистанцию, а он, Пастухов, чего греха таить, терялся.

На столе перед нею лежали какие-то бумаги, и теперь она закрыла их папкой. Постаралась сделать это непринужденно и как бы случайно, но не вышло. Поняла это, заметив взгляд Пастухова, и словно бы рассердилась.

— Вы что же — так и будете стоять у порога? Проходите, садитесь.

Черт знает что! Давно он не чувствовал себя таким болваном, тем более в этой знакомой с детства комнате.

— А вы знаете — я здесь как дома…

— Знаю, Зоя мне говорила.

И опять получилось неловко. После смерти золовки и окончательного переезда сына в Москву мать уступила эту комнату Зое и Олегу — у них как раз родилась девочка. Вышло, будто Пастухов этим хвастает: вот-де мы какие. Хотя ничего особенного в том не было: комнату все равно отобрали бы, могли подселить кого-нибудь чужого, а так все вышло по-доброму, почти по-семейному.

— Зоя очень любит вас. Я даже удивляюсь — за что?

— А разве любят за что-нибудь? Это когда перестают любить, начинают выяснять причины.

Несмотря на бесцеремонность ее тона, он обрадовался приглашению пройти и сесть.

— Вы так и сыплете сентенциями… — сказала она. — Это всегда? — И тут же: — Сейчас поставлю чай.

Поднявшись, она показалась ему еще меньше ростом. Спросила:

— Чему вы улыбаетесь?

— Боюсь и говорить. Скажете: опять сентенция.

— А все-таки.

— Да вот подумал, что мужчине небольшого роста приходится самоутверждаться. Особенно в молодости. Маленький рост воспринимается как недостаток. «Недомерок». А женщина может чуть ли не бравировать этим…

— «Бравировать», наверное, не совсем то слово в данном случае?

— Наверное, — согласился он. — Тогда — «кокетничать»? Тоже не то…

— А что нового у нас наверху?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза