Читаем Дождливое лето полностью

И вообще оказалось, что вопрос вовсе не нов, просто тетушка первой так вот его окрестила: «крымский парадокс». А озадачивались многие. И обращали внимание на то же, что теперь занимало ее. Ну вот, к примеру, названия некоторых южнобережных мест. Наслоений в этих названиях множество. Как было кем-то подмечено: географические названия напоминают подчас янтарь, в котором застыли доисторические насекомые. Чья только речь не слышится в южнобережных названиях — отголоском, а то и прямо! И романские, и тюркские, и греческие корни. Однако греческие — как правило, относительно поздние. И вдруг будто сама древность — дохристианская, довизантийская — пахнула от слова  П а р т е н и т. (В старых русских текстах писали и «Парфенит» — через фиту.) Парфенос — Дева — главная богиня Херсонеса, античного греческого города в Крыму. Парфениями называли празднества в ее честь. Сколько лет шли споры о том, где находится ее — Девы — легендарный храм!..

Однако  с л о в о  к  д е л у  н е  п о д о ш ь е ш ь. Это тетя Женя понимала. В этом она была вполне современным человеком. Вокруг слова могут нагромоздиться другие слова, а толку? Примеров сколько угодно: древняя Атлантида, наша Земля Санникова. Надо искать  м а т е р и а л ь н ы е  о с т а т к и, как грубо называют обломки оружия, осколки терракоты, амфор и алтарей. Найти их она не успела, да, может, и вообще не смогла бы найти, но, так сказать, в з б у д о р а ж и л а  ю н ы е  с е р д ц а. Особенно Зоино. Это Пастухов и имел в виду.

Подумалось, однако, и другое: Партенит лежал сейчас у их ног, тихо светился левее невидимой в ночи Медведь-горы. Назывался поселок, правда, уже несколько десятилетий по-другому (еще одно словесное напластование, чем-то напоминающее очередной временной слой в археологическом раскопе), но суть от этого не менялась — это был он, он…

Пастухов был уверен — спроси он сейчас: «А знаешь, о чем я подумал?» — и Зоя покажет на эти почти призрачные (их заволакивал туман с моря) партенитские огни. Не успел спросить. Она сказала:

— А помнишь:

Ступаю по ступеням как по буквам,А помыслы прозрачны и чисты.Кричу взахлеб, что я еще приду к вам.В руках две чаши, полные воды.Зачем несу простую эту воду,Не ключевую — из водопровода,Успевшую степлиться на жаре?Не знаю, но уверен, что недаромШагаю в высь, пропахшую нектаром,Где боги не умеют умереть.Как странно: им подвластны все народы,И все богатства суши и морей,А боги пожелали эту воду.И с каждым шагом ноша тяжелей…[1]

До чего же это было неожиданно! Но бог с нею, неожиданностью — Пастухов не думал, что напоминание может оказаться таким острым — как удар. А всего-то ему напомнили полузабытые (да что там — совсем почти забытые) строчки. Они были для него сейчас и свои и чужие. Как женщина, которую любил, а потом вдруг встретил в пестром людском многолюдстве с другим. И было удивление оттого, что эти строки существуют сами по себе, независимо от него, ему не подчиняясь. Не так ли происходит и с нами самими, когда, чуть подросши, вырвавшись из любящих рук, мы спешим почувствовать свободу, не замечая полных тревоги глаз… Сейчас такую тревогу испытывал Пастухов.

— Что это? — спросила Дама Треф.

Можно было (и хотелось) ответить усмешкой и пожиманием плеч: стихи, мол; сама, что ли, милая, не понимаешь? Но само это желание возникло от неожиданности, неловкости, и это он тоже понимал. Да и ясно же было, что она хотела сказать, а коль так, то зачем обижать человека? Промолчал. И Зоя заговорила совсем о другом. Тоже поняла — что-то свое, то, что ей нужно было понять.

— Я вас не познакомила, — сказала она. — Это Елизавета Степановна, наш художник.

— Уже бывший.

— Но собирается приехать и в будущем году.

— До него дожить надо.

— Вам не идет ваше имя, — сказал Пастухов.

Она будто и не удивилась, спросила только:

— А какое же идет?

— Дама Треф.

Она рассмеялась и вспомнила, видимо, разговор в кают-компании:

— Вот оно что… А как вы назвали Нику?

— Никак. Просто Восторженной Барышней.

И опять вмешалась Зоя:

— …А это мой друг. С детства. Саня. Александр Николаевич.

— А Нику назвали — Никак… Ничего-то вы, друг детства, не понимаете…

Не стоило так думать, но Пастухов, усмехнувшись, подумал: «Разговорчивая дама. Не в масть. Даме Треф более к лицу быть молчаливой». Впрочем, понимал, что дал ей повод вести себя с ним так.

— А «крымский парадокс» не состоялся… — Зоя сказала это скорее всего, чтобы увести разговор от колкостей, но Пастухов тут же отозвался:

— То есть?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза