Читаем Дождливое лето (сборник) полностью

И вдруг — статуэтки. Вот уж чего не ожидали! Не возникала сама мысль о них. Не знаю даже, с чем это сравнить. Ну представьте, что вы отправились в лес набрать опят или рыжиков и вдруг находите под замшелой корягой драгоценный клад. Говорят, что в наших музеях таких статуэток всего не то шесть, не то восемь.

Помнится, когда несколько лет назад при подводных археологических работах была найдена античная статуэтка в Эгейском, кажется, море, то ее фото тут же украсило обложку «Курьера ЮНЕСКО». Но в Эгейском море такой находке не приходится удивляться. Достаточно вспомнить, что там находятся Крит, Лесбос, Хиос, Лемнос, Родос, Потмос и множество им подобных с великой историей островов, — словно взял некто горсть камней и с немыслимой высоты жестом сеятеля разметал по голубой глади, чтобы веселее смотрелось море. В Эгейском море ясно, к а к  они — статуэтки — оказались здесь. Легко понять это было бы и на Понте Эвксинском — нашем Черном море, случись находки в округе, скажем, Херсонеса, Ольвии или Пантикапея. Но в эту горную и лесную глушь как они попали?

Предположения и гипотезы появились сразу же. Некоторые были столь сложны и изощренны, что пересказать их мне просто не под силу. И тут сказал свое слово Олег.

О Таците. Хотя нас, в сущности, интересовал в данном случае не Тацит как таковой, а одно-единственное место в его «Анналах», разговор вначале пошел о самом Корнелии Таците. Иначе Олег, по-видимому, не может. «Прежде чем говорить об Испании, поговорим о Португалии…» Не скажу, чтобы это было принципом Олега — просто по-другому у него не получается. Тем более что личность Тацита, его напряженная манера с мрачноватым, сдержанным пафосом, который внешне будто бы и не проявляется, но ощущается постоянно, — все это представляет даже для дилетанта, знакомого с материалом (будем откровенны) по верхам, немалый соблазн.

Но тут уже я чувствую себя вынужденным несколько отвлечься, сделать отступление. Помнится, где-то у Гёте промелькивает мысль о провидческой проницательности, свойственной истинному поэту даже в молодости. Эта проницательность сродни мудрости, достигнутой житейским опытом. Но ведь опыта-то нет! Откуда же этот дар провидеть судьбы, читать в сердцах у совсем юного Лермонтова, к примеру? Мы поражаемся, а это свойство гения, имманентно (скажем так) присущее ему качество.

Тацит был мудр и опытен, но говорил он от имени человечества, которое было моложе нынешнего на две тысячи лет и находилось в зените юношеской драчливости. Уже прошли потасовки между Афинами и Спартой, минули первые встречи и стычки с варварами, в результате которых греки обосновались на берегах всех известных им морей, расположились там, говоря словами Цицерона, как лягушки по краям болота. (У Цицерона есть, правда, и другое, более изящное сравнение: греческие колонии, говорит он, образовали кайму по краям необозримых варварских полей.) Остались в прошлом греко-персидские войны — это тоже было еще детством. Походы Александра Македонского ознаменовали наступление драчливой юности, которая растянулась на несколько столетий. Достоянием истории стали Пунические войны (римляне приняли эстафету у греков), в нескольких войнах давно сокрушен другой опаснейший враг — Митридат Понтийский, а конца-края потрясениям не видно, зреют новые опасности, вспыхивают новые мятежи, и исподволь закрадывается мысль: уж не является ли это естественным состоянием человечества?

Однако не слишком ли вольно и лихо сказано: «драчливая юность»? Если это и так, меня извиняет то, что почти любая попытка обозначить что-либо чаще всего оказывается неполной, не совсем точной, а то и просто неудачной. Мы довольствуемся понятиями «жизнь», «смерть», но какие споры кипели и кипят вокруг них! И только ли вокруг них! Даже простейшее — «черное», «белое» — оказывается не так уж и просто, потому что нет в природе ничего совершенно белого и абсолютно черного. Понимая всю неполноту определения, я бы сказал, что юность — такая пора, когда человек уже все может, но еще не перестал этому удивляться.

Потрясенный Тацит, кажется, первым рассказал случай, который в разных вариантах снова и снова будет возникать потом в писаниях многих, переживет поколения и века: о том, как в гражданской войне сын пошел на отца, а брат на брата. «Началась резня, знаменитая тем, что в ней сын убил отца…» Трагически этот сюжет будет звучать всегда, но никогда позже в нем не возникнет Тацитово изумление. Тациту еще необходимо в подтверждение подлинности сказанного ссылаться на свидетеля, у позднейших авторов нужды в этом не будет.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Жизнь и судьба
Жизнь и судьба

Роман «Жизнь и судьба» стал самой значительной книгой В. Гроссмана. Он был написан в 1960 году, отвергнут советской печатью и изъят органами КГБ. Чудом сохраненный экземпляр был впервые опубликован в Швейцарии в 1980, а затем и в России в 1988 году. Писатель в этом произведении поднимается на уровень высоких обобщений и рассматривает Сталинградскую драму с точки зрения универсальных и всеобъемлющих категорий человеческого бытия. С большой художественной силой раскрывает В. Гроссман историческую трагедию русского народа, который, одержав победу над жестоким и сильным врагом, раздираем внутренними противоречиями тоталитарного, лживого и несправедливого строя.

Анна Сергеевна Императрица , Василий Семёнович Гроссман

Проза / Классическая проза / Проза о войне / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Романы