А дальше разговор пошел, как это часто бывало у нас в доме, бог знает о чем — отнюдь не только о моем «мемуаре» и даже не только о занятиях историей. Наступили времена, когда можно было приводить примеры из сравнительно недавнего для них, взрослых, прошлого. Да, собственно, даже нельзя было обойтись без них, настолько всех потрясли события после смерти Сталина. Говорили отец с теткой. Мама, по обыкновению, молча занималась хозяйственными делами. В тот раз, кажется, гладила.
Вспоминали шумные, с оргвыводами, поношениями, рубкой голов и крушением судеб переоценки чего-то — то ли вопроса о происхождении славян, то ли значения кавказской войны под водительством Шамиля, то ли чего-то еще. В разговоре мелькнула фамилия молодого местного историка, который после такой дискуссии (довоенный еще случай; а темой дискуссии был этногенез скифов) покончил с собой. «Как? Почему?» — не мог понять я. «Господи! — сказала тетка. — Да его же обвинили во вредительстве!» «То есть как? Ну и что?» — дергался я.
Потом перекинулись на кампанию за внедрение мичуринской биологии. Она обернулась в наших краях массовой вырубкой кипарисов («Как? Зачем?») и директивным насаждением цитрусовых, которые упрямо и злостно вымерзали. И смех и грех: на этой кампании, оказывается, выплыл, стал лауреатом и доктором один наш знакомый и чуть не погиб другой, занимавшийся генетикой, а потому причисленный к вейсманистам-морганистам…
Не были забыты дискуссии в языкознании, врачебные дела и оценки кибернетики как буржуазной лженауки. И опять я ничего не мог понять: «Как? Не может быть!»
Кончилось тем, что мама не выдержала: «Может, хватит на сегодня?» Это была крайняя степень ее протеста, но если он возникал, то пренебрегать не стоило. «Хватит» относилось не к мужу и золовке — пусть себе говорят, что хотят, в их разговоры она никогда не влезала. Все ее мысли, заботы и тревоги были о мальчике (как мне это понятно т е п е р ь!), а на него «жалко было смотреть».
Я между тем скоро забыл этот разговор. (Утро несло свои сложнейшие проблемы. Накануне мне было сказано, чтобы я «отвалил» от Любочки Якустиди, иначе-де повыдергивают ноги и спички вставят. Пренебрегать этим было нельзя, предупреждение делали серьезные ребята, но и отступиться невозможно. При одном воспоминании о том, как она учила меня целоваться — в первый момент губы после купания были прохладны и солоны, а потом простодушно позволила залезть дрожащей рукой под кофточку, бросало в жар…) Вернее, мне казалось, что я забыл, на самом же деле разговор где-то отложился — так бывает в детстве. Жизнь не стала казаться после него хуже, чем она есть, но был сделан шаг к пониманию того, как она сложна, противоречива и непредсказуема, что легких путей в ней нет. Не понимание даже, а предчувствие. Понимание приходит потом, когда мы взрослеем.
А после смерти отца я понял и нечто другое. Он ведь тогда умирал и знал об этом (я отмахивался, не хотел думать ни о чем таком, а он — знал); физически страдал, а постоянная боль отнюдь не делает нас лучше и добрее — она в немалой степени выключает мозг, парализует интеллект, сужает поле зрения; его недалекое будущее было бетонной плитой на городском кладбище, его лично уже не касались проекты строительства высотных зданий в нашем городе или будущее Азовского моря после перекрытия Дона плотиной Цимлянской ГЭС, реконструкция музея, в котором работала (теперь уже — после ухода на пенсию — простой смотрительницей) тетя Женя, его не должны были занимать академические, но тем не менее тоже ломавшие чьи-то судьбы споры вокруг личности предводителя боспорского восстания скифа Савмака (это восстание, кстати, тоже имело отношение к Митридату) и яростные, со взаимными обвинениями, до красноты в глазах споры о том, что было причиной гибели 13 декабря 1941 года партизанского отряда в наших горах, — он умирал и знал, что умирает, он был бухгалтером, а не строителем, проектировщиком, специалистом по экологии или историком, он был командиром артиллерийской батареи, а не партизаном — он не имел отношения ко всем этим проблемам и событиям и все же думал и говорил о них. Понадобились годы, чтобы память об этом проклюнулась как росточек из зерна и стала для меня уроком.
Вернемся, однако, к вопросу моего друга Олега. Я помнил, чем кончил старый Митридат. Весть о мятеже застала его в акрополе Пантикапея. (Я не раз потом стоял на месте, где некогда был этот акрополь.) Усовестить мятежного сына Фарнака не удалось, и Митридат приказал принести яд. Сначала чашу пригубили его жены, наложницы и дочери. Но на самого старика яд не подействовал, он с юности будто бы приучал себя к ядам, чтобы не быть отравленным. И тогда царь приказал убить себя мечом. Я даже запомнил имя телохранителя, который сделал это, подчиняясь приказу. Его звали Бетуид, он был кельт по происхождению.