Панна ничего не сказала и прямо отправилась в свой комнату. Видимо, она была сильно расстроена. Лубенецкий заметил это и оставил ее в покое. Он сразу увидал, что поездка ее ни к чему не привела, а если и привела, то к чему-то весьма неладному. Это его озадачило. Тем не менее он уехал к себе домой, ничего не зная и даже не стараясь особенно узнать. В кофейне он застал Верещагина. Молодой человек, узнав о смерти Надежды Матвеевны, пришел в неописанное изумление и страх. Чувствуя, что именно он, а не кто-нибудь другой виновен в смерти несчастной девушки, и смутно предугадывая, что Комаров не может простить ему позора и смерти дочери, Верещагин предался необыкновенному унынию, тем более что все это совершилось так глупо, так неожиданно для него. Чтобы рассеяться как-нибудь, он отправился в кофейню Федора Андреева. В свои погребки он не хотел заглядывать: он боялся встретить там Матвея Ильича, который как-то странно запечатлелся в его памяти. Он не забыл блуждающего взгляда Комарова, ножа и последних его слов: «Нет тебе прощенья от меня». Все это как-то веско и назойливо засело в памяти Верещагина и не то пугало, не то преследовало его, где бы он ни был.
Встретив Лубенецкого, он несколько забылся.
Лубенецкий, сам занятый своими мыслями относительно Грудзинской, был, однако, наружно весел, беспечен и способен был своей болтовней развлечь хоть кого. Он рассказал юноше несколько веселеньких и соблазнительных анекдотов из своей стамбульской жизни, приласкал его и незаметно свернул речь на дела Наполеона в Европе. Собственно говоря, у Лубенецкого вовсе не было желания, по крайней мере в то время, навязывать почти незнакомому юноше своих воззрений на политические дела, — Грудзинская и Яковлев слишком занимали его, — но это совершилось у него как-то машинально, по привычке. Лубенецкий слишком вошел в свою роль, чтобы не ловить случаев на лету. Воззрениями Лубенецкого Верещагин остался доволен, и ему как-то, захотелось поближе сойтись с таким умным содержателем кофейни, мало того — Лубенецкий просто очаровал его своим обращением, исполненным мягкого благородства и человечности. При этом Верещагин заметил, что Лубенецкий далеко не стамбульский брадобрей. «Не паша ли он какой-нибудь, получивший образование в Париже, но по некоторым обстоятельствам скрывающий свое настоящее звание», — подумал юноша, и воображение его быстро нарисовало какую-то романическую картину, в которой первую роль занимал Лубенецкий, известный ему под именем турка Федора Андреева. Поддельный турок между тем продолжал быть веселым и предупредительным. Входили гости. Он встречал каждого любезно, ухаживал и снова возвращался к Верещагину. Молодому человеку льстило это. Далеко за полночь они расстались.
Вечер этот, проведенный в кофейне, точно освежил молодого человека. Он возвращался домой веселее обыкновенного и с этого вечера уже считал своей непременной обязанностью посещать каждодневно Федора Андреева. Несколько подобных посещений совершенно сблизили Лубенецкого и Верещагина, так что в одно время Лубенецкий напрямки, как бы, однако ж, шутя, заметил:
— Глупы русские.
— Почему так? — спросил Верещагин.
— Да не понимают, как бы им хорошо было под правлением Наполеона.
Верещагин изумился.
— А разве это возможно?
— Конечно. Стоит только распускать в публике великие речи Наполеона. Публика это поймет и ясно увидит, что Наполеон только и заботится о том; чтобы все пользовались свободой, как пользуется ею Франция.
— А где же эти речи Наполеона?
— Как где? В иностранных газетах. Можете у меня сколько угодно читать.
— И не запрещают?
— Кто же запретит! Никому до этого дела нет. Ведь он не с русскими говорит, а с итальянцами, например, баварцами, египтянами. А между тем в них проводится общечеловеческая мысль равенства. Народ не настолько глуп, чтобы не понять этого и не оценить. Да, наконец, в распускании речей Наполеона и опасного ничего нет. Вся суть только в том, чтобы переводить их с французского на русский язык. По-французски в России только м читают одни помещики. А им что, им и так хорошо живется. Вот для простого-то народа и надобно переводить великие речи императора.
— Что же вы сами-то не переводите? — спросил Верещагин, которого сильно заинтересовало все сказанное Лубенецким.
— Не могу, французского языка не знаю хорошо, да, кроме того, и по-русски-то изложу не так, как следует. Нет-нет да и вставлю турецкое словцо.
— А вы, однако ж, по-русски хорошо говорите, — заместил Верещагин, смутно как-то предугадывая нечто не особенно прямое в словах Лубенецкого. — Даже, пожалуй, лучше другого русского. Мне кажется, живши в Париже, могли бы так же хорошо и по-французски выучиться.
— Говорить, но не писать, — промолвил Лубенецкий. — Заметьте это.
— Да, да, правда ваша, — искренне согласился Верещагин.