Есть женщины и в самом деле производящие душевную боль. При взгляде на них вас вдруг охватывает какая-то глубокая грусть, бесконечное одиночество. В один миг сливается вся ваша жизнь и проносятся картины вашего прошлого. Вам делается досадно на кого-то и на что-то, в сердце закрадывается зависть, зависть гнетущая, едкая, а душа ноет-ноет, как перед преступлением. И долго потом вы не забываете этих женщин. В минуту шумной оргии, в минуту тоскливого одиночества они как-то невольно припоминаются вам, припоминаются как дивные сновидения, и кажется вам, что такая женщина в один миг разогнала бы ваше уныние и сделала бы вас счастливым навсегда. Но ее нет, она исчезла… Где она? — спрашивает сердце ваше… кто тот счастливец, которому она принесла в жертву свою несказанную красоту?.. И опять зависть, и опять грусть…
Антонина Грудзинская производила именно такое впечатление.
Обезумевший Яковлев стоял и молчал перед ней. Он уже не помнил ничего. Коленки его дрожали, в груди сперло дыхание. Миг один — и мускулистые руки его обхват стан красавицы.
— Прочь! — вдруг взвизгнула девушка и точно змея выскользнула из его рук, очутившись на противоположной стороне комнаты.
Яковлев, пораженный непонятной для него быстротой, остался на месте. Он стоял таким образом с минуту. Панна в это время проворно озиралась. Видимо, она искала чего-нибудь, чем бы можно было отразить нападение сыщика. Девушка была замечательно смела. Она не испугалась сыщика, но сердце ее с болью сжималось, губы дрожали, лицо покрылось бледностью, а глаза засверкали как, огонек. Яковлев, бессознательно заметил все это, и девушка показалась ему еще прекраснее.
— Нет, ты не уйдешь от меня! — проговорил он и сделал движение.
— Не подходи! — процедила панна сквозь зубы. — Я знаю, чего ты хочешь, но этого не можно, пан!
Яковлев шагнул еще.
— Не подходи! — снова глухо пробормотала она, — или я… задушу тебя, как пса негодного!
— Ты задушишь! — искривил губы Яковлев и шагнул.
Девушка вздрогнула. Слова не действовали. Надо было защищаться иначе. Она хотела защищаться и в то же время не хотела. Панна вовсе не дорожила собой, по крайней мере, в отношении к Яковлеву. Этот урод положительно нравился ей, а этого было достаточно, чтобы она беззаветно отдалась ему, но — странно — ей не нравился грубый прием сыщика, не нравилась эта дерзость, наглость, не геройская наглость-дерзость, а какая-то пошлая, неприятная. Он даже не сказал ей слова любезного, слова, которое бы хоть насколько-нибудь дышало истинной, могучей страстью. О, поступи он так — девушка, может быть, первая подала бы ему руку. Но он не поступил так. Он был груб, нелеп, скотством дышала вся его фигура, и девушка не могла простить этого. Урод стал для нее не уродом. Урод изменил себе и вследствие этого в глазах ее потерял несколько ту привлекательность, которая поразила избалованное воображение девушки.
Не переставая оглядываться, Грудзинская вдруг в двух шагах от себя увидала маленький столик и на нем лежащий пистолет. В мгновение ока пистолет очутился в ее руках.
— Не троньте… он заряжен… — пробормотал Яковлев, стоя шагах в пяти от Грудзинской.
— Ото добже! — закинула панна голову и подняла пистолет по направлению к сыщику. Сыщик прирос к месту и посмотрел на девушку с каким-то диким недоумением.
— Не подходи теперь! — крикнула она. — Подойдешь — убью!
Яковлев точно не понял этих слов. В голове его не переставала бродить дикая решимость. Страстно-воспаленный взгляд его так и пожирал девушку. Все было забыто, все бессознательно решено было принести в жертву одной минуте наслаждения. Пистолет торчал перед ним в упор. Сыщик знал, что пистолет был заряжен, смутно верил в то, что девушка может выстрелить в него, но почему-то не допускал, что она убьет его. А в это время девушка стояла, как бы измеряя сыщика взглядом, стояла, смотрела, выжидая малейшего движения с его стороны, и держала пистолет наготове. Сыщик не выдержал, наконец, глаза его сверкнули кровяным блеском, он шагнул еще к девушке и — замер на месте. Слух его был поражен треском выстрела, в глазах зарябило, а на правом плече почувствовалась горячая влага.
«Кровь, — подумал он мгновенно, — ранила…» — и сознание как-то сразу начало возвращаться к нему, как-то сразу сыщик начал делаться тем, чем он был во всякое время.
Гавриил Яковлев был далеко не трус. Смерть не особенно-то пугала его, но если что-либо испугало его в этом случае, так это то, что он мог умереть без исповеди и причастия. Он был по-своему истинным христианином.
— Так вот вы как!.. — произнес он, когда несколько успокоился от охватившей его сперва тягости смертного страха… — Вот как!.. Ловко же вы царапаетесь, кошечка варшавская! Ловко! Ладно же… я это вам припомню когда-нибудь… припомню непременно…
За дверью послышался стук.
— Тертий Захарыч, ты? — спросил спокойно Яковлев.
Тертий подал голос.
— Успокойся, — сказал сыщик, — это я показывал панне, как стреляют из пистолета…
А панна в это время стояла точно мертвая. Она сама испугалась выстрела и не понимала, что она такое сделала…