Припадки бешенства повторялись со мною ежечасно. Однажды я пришел в себя и почувствовал жажду, подполз к дверям (я ходить не мог, потому что у меня были связаны руки и ноги), стал кричать, просить воды. Никто не отзывался на мой крик. Жажда меня терзала. Я рванулся, и веревки на руках подались, я еще раз, — веревки чувствительно ослабли. Кое-как я освободил руки и потом ноги, прошелся ощупью по своей темнице, и мне стало будто легче. Подхожу к душнику, смотрю — свету не видно, должно быть, ночь. Теперь все спят; неужели ж и сторожа мои заснули? Подхожу к дверям, стучу, зову — никто не откликается. Через минуту прислушиваюсь, на дворе слышу легкий шум и голоса людей, вероятно, меня услышали. Кричу опять, никто не отзывается, а шум на дворе все более и более увеличивается. Оглядываюсь — из душника красный свет пробился в погреб, и слышу голоса: пожар! пожар!
Тут я потерял всякую надежду выпросить воды, — кто теперь меня услышит? А жажда сильнее и сильнее меня стала мучить, я пробовал лизать сырые стены, но мне легче не было; я знал, что в погребе есть вино, но оно было заперто другою железною дверью. Я выл, как зверь, от страдания. Мне представлялася со всеми ужасами голодная смерть. Слушаю, дверь отворяют и зовут меня по имени. Я бросился к двери, — дверь растворилася, и я увидел на пороге своих товарищей. Первое мое слово было: воды! Принесли мне воды, я напился, оглядываюсь вокруг себя, и страшно выговорить, что я увидел.
На дворе, при свете пожара, соучастники мои режут, и бьют, и живых в огонь бросают несчастных гостей графини.
О, лучше не родиться, чем быть свидетелем и причиною такого ужаса!
Пока меня держали в погребе, крестьяне дали знать моим товарищам о случившемся, и они прилетели на выручку. Ужасная была выручка!
К графине собралося много гостей с детьми и женами по случаю похорон сына. Но ему бог не судил в земле лежать, — труп его грешный сгорел на пышном катафалке.
Все уже было готово к похоронам, уже ксендзы начали панихиду петь, как тут мои разбойники налетели, как коршуны, зажгли великолепные палаты, и началось убийство. Грудных младенцев не пощадили. Варвары!
А крестьяне собралися на двор, как бы на потешное зрелище. Ни один и пальцем не пошевелил; только хохотали, когда разбойники бросали со второго этажа толстого пана или пани. Грубые, жестокосердые люди!
А кто их огрубил? Кто ожесточил? Вы сами, жестокие, несытые паны!
Крестьяне, впрочем, спасли панну Магдалену за ее ангельскую доброту и за то, что она по воскресеньям ходила в нашу церковь. Спасли и мою бедную Марысю, потому что она была не панна.
Я отыскивал их в селе, мне хотелося еще хоть раз взглянуть на них, бедных. Но крестьяне не показали мне их убежища, бояся, чтобы я не убил невольно преступную Марысю.
Бедные, они не верили, что я чистосердечно простил ее.
И мне не удалося их тогда увидеть.
При свете пожара товарищи увлекли меня с собою, по направлению к корчме, где я в первый раз встретил разбойников и где совершил убийство. Товарищи напилися вина, зажгли корчму и еврея-предателя живого в огонь бросили.
Мы ушли ночевать в дуброву.
К удивлению моему, я не видел у разбойников никакой добычи, следовательно, все это было сделано только для моей свободы. О бедная моя свобода! убийством и пожаром ты куплена была!
Я не принимал никакого участия в делах преступного братства, я почти все хворал, и вскоре опять ко мне болезнь прежняя возвратилась. Случилося это недалеко от моей родины, то я и просил товарищей перенести меня в село и положить в тытаревой хатке, что в саду, а там что бог даст. Долго они не соглашались, боясь преследования полиции, но я убедил их в моей безопасности; я знал наверное, что меня тытарь не выдаст, а если б и выдал, то я не боялся правосудия и казни, потому что я и без того казнился ежеминутно. Мне страшно надоела зверям подобная разбойничья жизнь.
Ночью перенесли меня товарищи в назначенную мной хатку в тытаревом саду. Положили меня в хатке и дали знать хозяину, что у него есть гость
Поутру пришел ко мне сам хозяин. Принес мне воды, хлеба и кипяченого молока с шалфеем; с участием расспросил, что у меня болит, и напоил меня горячим молоком. Потом принес мне постель и к вечеру привел знахаря. Прекрасное, благородное лицо знахаря, с белою окладистою бородою, внушило мне доверие, но лекарства его все-таки мне не помогали.
Хозяин и знахарь просиживали со мною целые дни, но женщин я не видал у себя в хате; вероятно, благоразумный хозяин не говорил своей жене про меня, не полагаясь на женскую скромность.
Мне становилося хуже и хуже, так что я просил к себе священника позвать.
Привели ко мне ночью священника, и я узнал того самого отца Никифора, который когда-то обещал сделать из меня человека. Он был уже седой, но бодрый старец. Удивился простодушный старик, когда я напомнил того бедного Кирилка-сироту, взятого им давно когда-то у бедной вдовы Дорошихи.
После исповеди и принятия святых тайн я почувствовал себя лучше. Святое, великое дело религия для человека, тем более для такого, как я, грешника!