И вот они на земле, заключенные в темницу своего тела: они принесли с собой, однако, воспоминание о том, что они видели в наднебесной обители идей — кроме тех несчастных и погибших, которые вследствие неодолимой тяги своих чувственных коней ничего разглядеть не могли. И они одержимы тоской по виденном и потерянном рае. Эта тоска бывает особенно сильна, когда они встречают на земле отражение небесной идеи; но, закутанные в оболочку тела, они лишь через органы чувств могут воспринимать и эти земные отражения. А так как самое действительное из наших чувств — зрение, то мы более всего воодушевляемся в присутствии видимого отражения идеи, т. е. красоты, земной красоты. Вот почему душа человека при виде красоты чувствует сильнейшую, непреоборимую тоску; мы называем это чувство любовью и воображаем, что она направлена на обладание любимым существом; но это не так. Она направлена на ту наднебесную идею, отражение которой душа видит в любимом существе; и под ее влиянием душа освящается, у нее вновь вырастают потерянные крылья, и она возвращает себе способность, сбросив узы тела, вернуться в свою наднебесную родину.
Это, конечно, лишь притча — тоже лишь отражение витавшей перед умом пророка божественной идеи. Но как таковая эта притча о платоновской любви всегда обладала и поныне обладает в наивысшей степени тою способностью, которую сам пророк приписывал совершеннейшим отражениям наднебесной красоты в видимом мире — способностью окрылять нашу душу и направлять ее, поверх туманов видимости, к ее наднебесной обители.
А боги?
Читатель Платона не без удивления отметит некоторую второстепенность их роли в этом двоемирии. Вечны пребывающие в наднебесии идеи, вечен и непреложен закон их отражения в поднебесной материи, вечна она сама, эта материя, воспринимающая отпечатки идей. Не бог ее творец: он только ее мастер, ремесленник-"демиург".
Платон примыкает тут к двум коренным воззрениям «дедаловской» религиозной философии; мы еще не имели случая говорить о них и должны здесь наверстать упущенное.
Первое — это идея рока и зависимости от него богов Она особенно сильна в древнейших частях Гомера, не признающих божьего всемогущества: Зевс взвешивает на весах Миры судьбу людей и не может оказывать помощи обреченному Мирой человеку. Потом наступает усиление представления божьего всемогущества, находящее свой венец в изречении «Одиссеи»: "все могут боги". Мира с тех пор — не что иное, как воля богов и Зевса, они и он назначают ее людям, предвечная пряха по-прежнему прядет человеку нить его жизни, но руководит ее работой бог. Особенную силу получает это представление в религии Аполлона:
объявляет первородный сын олимпийского владыки при своем рождении.
…Но что такое Мира? На мой взгляд — знание и вещая сила Земли, т. е. природы. Наш Писарев был совсем близок к истине, когда видел в ней олицетворение закона причинности. Власть Миры над Зевсом — естественный коррелят к представлению о превосходстве предвечной Земли над рожденным во времени и страшащимся гибели от Гигантов Зевсом И поэтому она пала, когда Аполлон провозгласил предвечность и вечность также и Зевса.
Пала, да не совсем; ведь старинные части «Илиады» продолжали оставаться в сознании людей, никакой канон не объявил их еретическими; и пока жива была эллинская религия — представление о божьем всемогуществе соперничает с представлением о власти над богами Миры. И если христианин думает, что его религия поборола это соперничество — пусть он попробует ответить на детский вопрос, может ли Бог сделать, чтобы дважды два не равнялось четырем.
Религиозная мысль VI и V вв. по-своему использовала его. Боги властвуют над людьми, но над богами властвует закон (nomos). И вот почему она мирилась с многобожием даже на почве народных представлений. «Непобедимое» возражение Магомета, что многобожие повело бы к анархии, она нашла бы вполне достойным его варварского ума, никогда не знавшего благозаконной polis. Ведь если даже человек, чем он совершеннее, тем охотнее подчиняется гражданскому закону — то что же думать о совершеннейших из совершенных, о богах?