– Но что нам делать? – спросила она, не двигаясь с места. – Они сожрали ее голову и выгрызли все потроха. Это ужасно, Стэн. И если так дальше пойдет, раз уж они начали, то всю нашу хорошую птицу… – Она не смогла продолжать и ждала ответа.
Он не знал, что делать.
– Можно положить яд, – предложил он. – Около курятников.
– Нет, яд нельзя, Стэн, – сказала она, – какая-нибудь собака или кошка еще отравится.
Они так и не придумали, что делать.
Эми Паркер, как одержимая, искала спасения от этой напасти, иначе она и не могла, и пока она находилась в тисках одержимости, крысы загрызли и сожрали еще трех или четырех кур.
– Раз они начали, то уж не остановятся, – убивалась она.
Он слушал ее, постукивая ложечкой по яйцу, которое обычно съедал за завтраком, всякий раз предварительно осмотрев его со всех сторон. Он не мог признать важность ее проблемы и не мог решить свою собственную. Но, слушая Эми, он поглядывал на нее, видел ее растрепанные волосы и понимал, что любит ее.
– Может, стоит попробовать яд, – заколебалась Эми.
Она увидела, что муж смотрит на нее, этого ей было достаточно, и она успокоилась.
А он стал еще неувереннее, чем прежде. Он вышел из дома и ощупал свои карманы в поисках кисета, которого не оказалось, и с неожиданной злостью он снова и снова обшаривал карманы, ища кисет, который сам же куда-то засунул или, может, потерял. Его руки, костлявые руки, перебирали складки и рубцы одежды. Пот заливал ему глаза, даже под коленями у него выступил пот. Ему не верилось, что так сразу можно лишиться чего-то столь привычного. Своего кисета. И он медленно, неверным шагом побрел по саду, как слепой, и старался разгадать загадку, пытаясь вспомнить, куда он мог положить свой кисет – небольшой резиновый мешочек, почерневший от времени, с петлей вверху.
Он обыскал сарайчик, заменявший ему мастерскую, и, впав в отчаяние, швырнул наземь железную колодку, которой пользовался для починки обуви. Тотчас же поднялся шум и звон, отовсюду падали инструменты, сладковато запахло стружкой и опилками. В этом узком сарайчике думать о том, что из жизни ушла чистота, было невыносимо. Он стоял, тяжело дыша, весь в поту и вспоминал свою жену, когда она была тоненькой и застенчивой. Почему-то ему запомнилось, как она, держа во рту прищепки, развешивала на веревке белье.
Под ясным светом в прорывах туч, в голубоватых отсветах надутых ветром простынь она была такой наивной и трогательной, что с ней ничего подобного случиться не могло. Если я выброшу это из головы, – подумал он, – значит, ничего и не было. Но все это было и продолжалось. Оно вторгалось в его память, таща за собой хвост пыли. Он слышал, как хлопала дверца машины. Он представлял себе, вернее, пытался и не мог представить, что они друг другу говорили. Бывает, что люди, даже ни в чем не повинные или даже незнакомые, говорят какие-то загадочные слова, а то и просто один у другого о чем-то справляется, но все равно, их слова тотчас же замирают, не долетая до чужих ушей.
Так что в конце концов ему не за что было ухватиться. Он стоял в сарайчике, водил пальцем по иероглифам, вырезанным на его рабочей скамейке, и горестно старался вспомнить, что он потерял, пока наконец какое-то ощущение во рту не подсказало, что он потерял свой старый резиновый кисет, с которым ни за что на свете не хотел расстаться, даже под угрозой смерти, – так он к нему привык.
Когда он нашел кисет, наступив на него ногой на дорожке сада, он тотчас же принялся растирать в дрожащих ладонях табак, потом туго набил трубку. Казалось бы, это должно было его успокоить, но не успокоило.
А женщина находила успокоение во многом. Она сохранила способность как бы заново видеть то, что оставалось неизменным, будь то набухающая дождем туча или сорняк, над которым она наклонялась, чтобы рассмотреть – когда не бывало настоящих цветов, даже простенький голубой цветочек радовал глаз. Многое в своей жизни она разрешала себе помнить и многое заставляла себя забыть. Это было очень удобно, но не всегда возможно. Кроме того, Эми придумывала множество способов доказать свою привязанность к мужу. В такие минуты ее наполняла огромная нежность, сознание прочности ее жизни и раскаяние. По-видимому, раскаяние и означало прочность.