Тельма, сама довольно пассивная, не терпела пассивности в других. С тех пор как она открыла для себя литературу, она маскировала леность, держа перед собой раскрытую книгу. Впрочем, она действительно читала, и довольно много. Она увлеклась этикой. Она изучала антропологию. Но без всякого стеснения сидеть просто так – это уже казалось ей признаком болезни. Она приходила в ужас при мысли о том, что у матери в ее возрасте может быть рак и ей потребуется самый интимный уход. За это она, дочь, заплатит, она достаточно богата. Но окунаться в чуть уловимый, вкрадчивый запах болезни в современно обставленной палате… И Тельма вглядывалась в лицо матери, ища признаки этого особого увядания.
– Да не больна я, – говорила Эми Паркер. – Просто села посидеть немножко, потому что мне так нравится.
Она недоверчиво улыбалась, глядя на дочь, на ткань ее пальто и нитку жемчуга на шее. Они прикладывались друг к другу щеками. Матери это доставляло легкое удовольствие. Она уже не испытывала желания владеть своей дочерью, потому что ей это так и не удалось. Но она вместе с другими творила легенду о Тельме Форсдайк, собственно говоря, она же отчасти эту легенду и создала и временами заявляла свои права на суждения или советы в самых обычных делах.
– Тебе пора иметь ребенка, Тель, – однажды сказала она. И тут женщина, ее родная дочь, отвернулась в сторону и сказала:
– Я еще к этому не готова. Дело не просто в том, чтобы завести ребенка. – Тельма вздернула плечи. Она разозлилась.
– Что-то я тебя не понимаю, – сказала мать, поджимая губы.
Она смотрела на руки дочери. И, разумеется, мать сознавала свое превосходство. Она не верила этим рукам, сложенным на коленях, как бумажные веера. Но на эту тему больше не заговаривала.
Иногда она справлялась о зяте.
– Как мистер Форсдайк? – спрашивала она.
Мистер Форсдайк собирался на рыбную ловлю в компании деловых людей, или страдал от свища, а однажды у него обнаружилась язва двенадцатиперстной кишки. Но почти всегда он посылал теще приветы, ибо был вежлив по натуре. Страдания не сделали его неучтивым.
– Я страшно благодарна Дадли, – говорила Тельма Форсдайк, и при этом глаза ее даже увлажнялись.
Такая смиренность была довольно неожиданной, однако Тельма наслаждалась ею. Она отхватила такое множество материальных благ, что уже полностью утолила жажду приобретений и тогда взялась за духовное совершенствование. Ей хотелось быть мученицей, чьей-то жертвой, лучше бы всего – своего мужа, но тот никак не предоставлял ей такой возможности, если не считать привычки откашливаться с каким-то особым звуком, да его пристрастия к сквознякам. По каким-то не очень ясным, щекотливым причинам она, очевидно, не могла иметь детей, и порою среди дня или вечерами, когда она оставалась наедине со своими холеными руками, это давало ей повод погрустить, пока она не приходила к убеждению, что просто не знала бы, что делать с малышами, которые перепортили бы все вещи в ее доме, или с подростками, открывавшими для себя тайны секса. В конце концов у нее немало хлопот со своим здоровьем, верней, нездоровьем, – у нее есть ее астма, о которой не забывали осведомляться люди, в особенности те, которые были чем-то ей обязаны.
Иногда ее посещал приходский священник. Тельма Форсдайк жертвовала на церковь, но не приближала к себе пастора, который не входил в круг ее светских знакомств. Она стала щедрой, причем вполне сознательно. Она дарила всякие редкости и делала денежные подарки, как правило, излишне богатые, и у нее краснели глаза от умиления своими поступками. Боясь или не умея отдаваться страсти, она упивалась сладострастием щедрости. Это был ее тайный порок, как бутылка джина в платяном шкафу или шприц с наркотиком. Пока еще никто об этом не догадывался. Кроме матери.
Больше всего она любила привозить своим родителям подарки – символы утонченного покаяния. Она тщательно выбирала дорогие вещи. В собственной машине, которую она водила сама, чуть нахмурясь, Тельма миновала виллы и скотобойни и плавно въезжала в удивительный мир, в котором она не играла никакой роли. На дороге, окаймленной провисшими проволочными изгородями и пыльными деревьями, примечательной только тем, что на ней жили ее родители, Тельма опасливо сбавляла скорость, помня, как однажды из-за кустов выскочил чуть ли не под колеса какой-то старик. Даже в наглухо запертой комнате, со страхом думала Тельма, не исключена вероятность самых, казалось бы, невероятных происшествий.
Наконец она подъезжала к дому. Конечно, они нелепы, эти визиты, хотя и трогательны, – отряхивая пыль с пальто и криво усмехаясь про себя, думала она. В воздухе стоял сорочий стрекот.
Однажды она привезла матери ананас, свежую рыбу и набор салфеток, расписанных охотничьими сценами; салфетки она купила на каком-то благотворительном базаре. Она распаковала подарки и разложила их перед матерью, потому что это входило в правила игры – сладострастно купаться в волнах собственной доброты и сознавать, какая она хорошая.
– Смотри, – сказала она, подняв серебристую рыбу на ладонях. – Хороша, правда?