Один раз он с закрытыми глазами увидел себя и его в мастерской, среди стружек, обвивавших их лодыжки. Он – это, само собой, мальчик, ибо на склоне лет у него появился внук, который заполнил все его мысли, хотя старик никогда в этом не признавался. Отношения у них были прекрасные, хотя ограничивались, пожалуй, пределами мастерской. Вне мастерской оба как будто и не существовали друг для друга, во всяком случае они почти не разговаривали. Зато в мастерской каждый их разговор был чем-то вроде исповеди.
– Гляди-ка, – сказал однажды старик, обнажая древесину взмахом своего смелого рубанка, – похоже на карту, а? Вот горы. А это – вершина горы. Круглая. И самая высокая.
– Да, – сказал мальчик. – И реки, и заливы.
– Я, бывало, в детстве рисовал карты, а заливы заштриховывал синим карандашом. Мексиканский запив, он большущий такой.
– А я не очень умею рисовать, – сказал мальчик.
– А что тебе хотелось бы делать?
– Я напишу поэму, – ответил мальчик.
– Откуда ты знаешь, что за штука поэма? Читал какие-нибудь?
– Не читал, – сказал мальчик, прикусив щеку изнутри. – Но все равно знаю.
Мальчик протянул руки в сонный день, как будто обнимая воздух.
– Дедушка, а у тебя не бывает, что ты знаешь про что-то просто так, ниоткуда?
Старик, лежавший в своей постели, как в темнице, и сейчас не мог на это ответить. Горло у него пересохло. Сквозь жар, сквозь младенческую беспомощность он пытался вспомнить – что-то такое он должен был непременно сделать и что-то понять. Он откинул голову на подушку, опрокидывая на себя темноту, надеясь, что убежденность будет вознаграждена озарением.
Хотя уже забрезжил свет.
Пора, Стэн, говорили пухлые веки жены.
– Худо мне, Эми, – сказал старик. – Ты позови Джека Финлейсона, пусть поможет управиться с коровами.
Стэн Паркер болел довольно долго. У него оказался плеврит. Его выходили общими силами. Приходил Джек Финлейсон, охотно согласившийся помогать по хозяйству, он был человек порядочный, но страшно запутавшийся в собственных делах, приходила и его жена Мерл, кое-что делала по дому, потом сидела у двери, пила чашку за чашкой чай с молоком и рассказывала всякие истории. Стэн Паркер сознавал, сколько делают для него окружающие. Пусть их, он не торопится. Но когда ему сказали, что надо вставать, он встал с кровати, и его держали под мышки, однако вскоре он уже ходил сам и одежда на нем болталась, как на вешалке.
Но он ушел в себя еще на один шаг глубже. Во время своего выздоровления он смотрел на людей невидящими глазами, и чаще всего они быстро отворачивались, предпочитая разговаривать с его женой. Он, конечно, еще не совсем оправился. И у него появилось обыкновение смотреть на людей так, будто он видел что-то, стоящее у них за спиной, и им становилось не по себе, потому что обернуться и проверить было как-то неловко.
А Стэна Паркера просто поражала новизна того, что он видел.
Глава двадцать первая
За последние годы вдоль дороги в Дьюрилгей, на которой издавна жили Паркеры, выросло много новых домов. Остались и старые, обшитые тесом, их вобрал в себя лес, а новые постройки оттеснили от дороги. Деревянные домишки стояли среди тесно обступивших деревьев, как оазисы в пустыне прогресса. Они были обречены на забвение, на разрушение, их в конце концов сметут с лица земли вместе с костями тех, кто так и не покинул своего жилья; впрочем, то были люди нестоящие, либо совсем отчаявшиеся, либо дряхлые старики. И если жители этих старых хибарок в смятении поднимали шум, это почти не нарушало покоя кирпичных домов, стоило только закрыть окна и двери да включить радио. Кирпичные дома спокойно утверждали свое господство. Они вырастали один за другим, темно-малиновые, синеватого цвета окалины и бычьей крови; появилась даже общественная уборная. В новых домах свято соблюдался ритуал домашней уборки. Никто не помнил, откуда он взялся, но все выполняли его регулярно, с ортодоксальным рвением и однажды даже с жертвоприношением – жертву поразил током пылесос, в жаркое утро, когда цветущие изгороди из лантаны пахнут кошками.
Так они и стояли рядом, ничтожные и ветхие деревянные лачуги инепротекающие кирпичные дома. Но были жилища и другого рода, они вызывали общее возмущение и надежду, что муниципалитет пересмотрит свою политику. Это были дома из фибролита. Они стояли на обнаженных пластах горной породы, на неровной земле у подножия холмов. И к чести своей, кое-как держались. Только надолго ли? Но тем временем в этих домах копошилась человеческая жизнь. Молодые супруги, уходя, запирали двери своих домов, как будто туда нельзя было проникнуть любым другим путем. Один мальчишка, шаля, пнул ногой стену и пробил ее насквозь. А по ночам фибролитовые дома отражали все звуки, изменяли свои контуры под напором любви или ссор, изменяли, и опять возвращались к прежним, и стояли зыбкие в лунном свете, тающие в сновидениях.