– Может, она их поела, – сказал Рэй, принимаясь разминать вилкой картошку с тушеным мясом.
– Нет, у них уже возраст не тот, – сказал отец.
Тельма начала плакать. Она не особенно была привязана к щенкам, но другие привязались, и другие плакали, значит, так надо.
– Щеночки умерли! – хныкала она.
– Может, они понравились какому-то бродяге, и он вытащил их из соломы, – сказал мальчик.
Он соорудил островок из картошки, потом тонкий перешеек и теперь заставлял огибать все это коричневую подливу, которая сегодня не шла ему в горло.
– Ешь! – велела мать, яростно разворачивая салфетку.
– Все равно их было чересчур много, – продолжал мальчик. – У нее пятеро осталось. Восемь чересчур много, да, пап?
– Мать сказала – ешь, – произнес отец.
– Не буду! Не хочу! – закричал мальчик. Он вскочил.
Он ненавидел родителей и кухонный стол. Все было ему отвратительно – и посуда, и размятая коричневая картошка с мясом.
– Паршивая ваша тушенка! – крикнул он.
И убежал.
Отец что-то пробормотал, не зная, что делать. Матери было ясно, что сделать теперь уже ничего нельзя. Душу ее щемила своя боль. И то, что в этой кухне столкнулись разные характеры, и беспорядок на столе, и толстые белые тарелки – все это как будто ее не касалось. Никто не мог разделить ее печаль. Участь щенят стала ее глубоко личным делом, и она страдальчески вскинула голову, когда ее пронзила мысль, что им могли свернуть шею.
– Ну, сколько ни думать, ни до чего мы не додумаемся, – немного погодя сказал Стэн Паркер, отодвинув тарелку.
Но он думал, думал о своем сыне, о том, как мало он его знает, и много ли пройдет времени, пока они оба в этом убедятся. Он еще маленький, они с ним целуются и считают, что они близки, даже когда им не удается понять друг друга. Сколько раз мальчик, глядя на него снизу вверх, тщетно силился что-то рассказать какими-то летучими, ничего не выражающими словами. Однажды он вдребезги разнес оконное стекло железным прутом длиною с него самого и стоял, запыхавшийся и дрожащий, среди осколков на земле.
– Есть еще пудинг, милый, – сказала жена.
Но Стэну Паркеру сейчас и пудинга не хотелось. Он был убежден, что пропажа щенят как-то связана с мальчиком.
И по глазам жены понял, что она уже знает это. Среди знойного дня между ними стеной встал холод, так что им лучше было держаться порознь.
Только вечером темнота и стены насильно сводили их вместе. Они скупо разговаривали о самом обыденном. Или же он читал что-то из газеты, держа ее вертикально возле лампы. Или оба прислушивались к кваканью лягушек, отчего казалось, что вокруг дома вода. Но как раз стояла сушь.
Однажды мальчик сквозь сон позвал мать, и она пошла к нему.
– Ты что, Рэй? – спросила она, наклонясь к сыну.
При свете лампы золотилась ее смуглая кожа. От ее располневшего тела веяло величием и добротой.
– Ты что? – повторила она.
– Мне приснились те щенята.
– Ну пусть теперь тебе приснится что-нибудь другое, – пожелала ему мать.
Как будто бы она знала тайны всего на свете и потому могла быть выше всяких проступков и ухищрений.
И мальчик повернулся на другой бок.
Если б я знала наверняка, думала она, впиваясь горящими глазами в его сонную головенку, что я должна была бы сделать? Сейчас это все очень важно для нас. Ну, а потом?
Происшествие со щенятами потускнело в памяти Паркеров, и, вероятно, если не все, то большинство позабыло о нем.
Раз-другой Тельма спросила:
– А мы так и не узнали, что стало с теми бедными щеночками, да?
– Охота тебе вспоминать, Телли, – говорила мать.
Но при этом мрачнела. Она любила дочь меньше, чем сына, хотя боролась с собой, как могла, и изо всех сил старалась делать для девочки все, что возможно. Тельма росла хилой. И хилой была у нее душа.
Однажды, когда мать стояла с маленькой дочкой у ворот в белом блеске лета, под изнеможенно поникшими и от пыли как будто обветшалыми деревьями, вдали показалась лошадь и темная фигура всадника, и другая фигура у ворот приложила ко лбу руку козырьком, чтоб лучше видеть. Лошадь шла с ленивой беспечностью животного, которое держат ради развлечения, она поматывала головой из стороны в сторону, стряхивая с глаз челку и фыркая розовыми, точно оголенными ноздрями, и делала все это не робко и не нагло, а как-то очень красиво. И лошадь была красива. Агатово-черная, блестящая от пота, она все приближалась, пока не стал различим и всадник, который оказался женщиной в амазонке, не менее великолепной, чем ее великолепная лошадь; женщина сидела боком, подтянув колени к луке седла, и покачивалась с той же беспечностью, что и лошадь, покачивалась и о чем-то думала.
Но вот темная фигура женщины на черном коне приблизилась к белесым деревьям. И как ни клубилась дорожная пыль под копытами коня, она не достигала даже шпоры этой женщины, так высоко она сидела и, колыхаясь над морем пыли, была богоподобной и далекой.
– Какая красивая леди, да, мам? – сказала девочка, жеманно поджав губки. Она надеялась, что говорит именно то, что сказала бы мать. Она иногда почти рабски пыталась все делать правильно.