— Пойду, — сказала Елена, — прополю хозяйкины цветы. Влетит нам, если зарастут.
Словно передавая священный огонь, с хутора на хутор носилась Акмонайте. Когда взбиралась на Балюлисов холм, прижал ее к откосу фургон «скорой». Успела привстать на педалях и увидеть за окошком белое лицо Петронеле. То ли увидела, то ли почудилось, но всем кричала, что увезли Балюлене помирать.
Над дорогой еще взвивалась пыль, когда стали собираться соседи. Бригадирша отвела мотоцикл в сторонку, отстегнув шлем, озабоченно огляделась. Как всегда, выпала коса, сверкнул золотой зуб.
— Как теперь хозяйство поведешь, дядя?
— Ты о чем, дочка? — Лауринас не понял, куда она клонит. Привык поворачивать в ее сторону голову, как подсолнух к солнцу.
— Спрашиваю… как жить будешь, дядя?
В ушах у Лауринаса что-то громыхнуло, будто кто у самой головы выстрелил. Выстрел из будущего, куда пока не достигал его отуманенный, помутневший от боли взгляд.
Бригадирша глянула в его незрячие глаза, на распахнутый хлев.
— С коровой как? Держать будешь или продашь?
— О чем ты? Не понимаю…
Понимал, не мог не понять, что ему протягивают руку помощи, — ее грубоватость прикрывала сочувствие, даже нежность, однако мысленно Лауринас все еще терся возле носилок, слышал миролюбивый, на редкость ласковый голос жены. Бригадирше — еще маленькая была, егоза, яблоками угощал! — всегда старался показать, каким, мол, мог бы стать ей славным помощником, но на этот раз одного хотел: быть поближе к голосу, непривычно ласково шепчущему о его деревьях. Недаром говорил Петронеле, что все деревья, особенно клен, освещают двор…
— Надумаешь продавать, дядя, знаешь, куда обратиться, — как бы между прочим обмолвилась бригадирша и обеими руками надвинула шлем. Молча оседлала мотоцикл, заляпанный весенней грязью и летней пылью, окуталась дымом. Вслед за фыркающим Ижем с лаем бросился Саргис.
Будто только этого ждали, уставились на песика женщины.
— Охотничья, етаритай, говорю вам, бабы, охотничья! — клялся Линцкус, пританцовывая то на одной, то на другой ноге.
Женщины не желали верить, что этакий клубок шерсти — и глаз-то не видать! — способен выследить кабана пли даже уссурийскую собаку.
Удивила соседок и жалоба Елены, как сложно кормить этого песика.
— Молоко разогревать? Барский желудок!
— Я и детям шоколадных не покупаю, а тут собаке! — дивилась другая.
— Что ребенок, что щенок, пока маленький, все одно, — терпеливо втолковывала им Елена.
Только жена механика поверила ее словам. Для прочих и сама Елена была из того же мира, что и странная собачка.
Поохали, жалея Петронеле, поахали из-за коровы и сада — это же столько добра пропадает! — и разбежались по своим делам, обещая заглянуть, посильно помочь. У Лауринаса увлажнялись глаза, не знал, как и благодарить, хотя галдеж этот мешал ему побыть наедине с последним, не успевшим остыть шепотом Петронеле.
После того как люди разошлись, на усадьбу опустилось сжимающее сердце уныние. Не хватало здесь Балюлене, ее шарканья и стонов, ее не умеющего тихо звучать сорванного голоса. Словно бы ничего не осталось, лишь истоптанная трава, лишь опустевший дом…
— Председатель! — В погасших глазах Лауринаса вдруг засверкали огоньки. Не те веселые, похожие на резвых корольков, но все равно огоньки. Весело ли тебе, горько ли, но посещение председателя — большое событие на усадьбе колхозника. Большое и неизвестно что сулящее.
Да уж вижу, вижу, докладывал отсутствующей хозяйке Лауринас. Крупный, плотный человек в хрустящей куртке коричневой кожи. Из расстегнутого ворота пестрой рубахи лезет наружу могучая шея с незагоревшими полосками складок. Спокойный, даже чуть безразличный взгляд скользит по крышам, деревьям, но замечает и взволнованные лица.
— Слышал, жену в больницу отправил, Балюлис?
И вижу и слышу… Тихий, доброжелательный голос не подходит к могучей фигуре и взгляду. Смотрит так, будто принадлежишь ты не только себе, но и ему. Из-за одного того, что он председатель, что по его приказу люди косят и молотят, Лауринас пустился рассказывать, как заболела жена, по привычке потащил в дом. Председатель отказывался, стесняясь Статкуса, оправдывался занятостью, лучше уж под кленом посидит, дух переведет.
— Хорошее ты дерево вырастил, Балюлис.
Лауринас не поправил — сметал листья со скамьи, — на том свете попросит прощения у Матаушаса Шакенаса. Если достойно похвалы дерево, которого ни поливать, ни удобрять не надо, то разве менее достойны им самим посаженные яблони и груши?