— Помолчите! Очень вас прошу, помолчите! — Иоганнес топтался на месте, то отпуская, то притягивая к себе поводки, чтобы собаки не очень тянули. — Пустыми, банальными словами мы нарушаем этот священный покой, тишину крон и стволов, корней и листвы… Вы только гляньте, как тяжело трудится эта яблоня — вся в наростах, в цементных заплатах… Или вон, рядом, — молоденькая роженица, пока всего пять яблочек растит… А тут к солнцу тянется величественный клен… Тянется к свету? Нет! Он сам свет! Сколько же ему, этому великану, лет, не скажете ли, хозяин?
— Я тут каждое деревцо в землю воткнул, как про детей, про них знаю: и когда сажал, и когда глину в ямы с лугов таскал — не натрусишь, чего им надобно, не будут плодоносить, хоть ты что! Клен, правда, батюшка Петронеле еще до меня сажал. Один клеи, и все. Старых правил человек был: сало уважал, а плодовые-то деревья не очень. А клен любил… Сколько ему лет? Много, ой, много! — заторопился Балюлис на помощь Иоганнесу, растроганный его умением говорить с деревьями. Такого бабы сиськами забодают, подумал сочувственно, вспомнив собственные молодые годы.
— Вот бы мне какое-нибудь из этих зеленых чудес написать! Хотя бы это! — Фоксы дергали, ворчали, Иоганнес покачивался, не спуская глаз с клена. — Написать, как струится по нему вверх жизнь, светом своим встречая свет! Как звенит сияющая тишина и сам воздух от этого сияния становится прозрачным. Мы вот только яблоки ценим, груши, они нам вкусны, как свиньям. А ведь мы люди, в каждом из нас искра Прометея…
— На сегодня декламации хватит! Пятьдесят рублей, хозяин, и собака ваша. Уэльс! — громко, чтобы все слышали, объявила дама.
— Мне, как сказано, годится, — пробормотал Балюлис, неловкой рукой подавая ворох бумажек, стеснялся, что деньги у него мелкие.
Гости укатили, увезли свой шум и странные, как у глухонемых, разговоры. Остались лишь слова долговязого эстонца — живые, но немощные созданьица, вроде выпавших из гнезда птенчиков, остались разрозненные отзвуки чужой жизни. Однако раздумывать об этом, сесть и обстоятельно побеседовать было некогда. Обитатели усадьбы почувствовали себя так, словно им подбросили снаряд, вернее, невзорвавшуюся мину военных лет. Это взрывное устройство мало того, что внушало ужас, так еще и двигалось, каталось по земле, юлой вертелось следом за собственным куцым хвостишкой. Ни минуты не соглашалось спокойно посидеть, обнюхивало все живое и мертвое, не доверяя здешним запахам, а уж тем более животным и двуногим существам.
— Вельс! Вельс!
Зови до хрипоты — не дозовешься, пока сам не подкатится, не ткнется под коленки, и ты вздрогнешь, почувствовав удар зубов. На этот раз не укусил, но приласкать, погладить не пытайся: только занесешь над ним ладонь — оскалит пасть и сердито зарычит или, уткнув морду в землю, начнет глухо подвывать, будто кто душит его. Иногда, правда, и приласкаться хочет, но не тогда, когда ты этого ждешь: прильнет, напугав лязгом зубов — словно дощечкой о дощечку стучат — и, струсив, нырнет вдруг в сторону, и несется прочь, чаще всего нацелившись на рябую курицу — цапнуть бы за крыло или за хвост! Балюлис озабоченно шлепает вслед, ему даже весело: над головой носятся пух и перья, куры чуть ли не летать научились и сидеть на деревьях.
— Вельс! Вельс! — покрикивает старый, приучая язык к непривычному слову. Но ни язык, ни фокстерьер не слушаются. — К черту этого Вельса! Буду тебя Вальсом звать. Вальс, Вальс!
Вечером, после тех победных, на всю жизнь запомнившихся скачек, когда Балюлис чуть не взмыл птицей плечом к плечу с пестренькой, не его гнезда пичужкой, играл духовой оркестр. Кружились пары. Неподалеку продавали лимонад. Танцевала, павой вращалась около юнкера и она, легко закинув ручку на его погон, довольная тем приключением со всадником-победителем.
— Ну, чего ждешь, герой? Хватай за талию. Как кошечка к тебе жалась! — стукнул по спине Акмонас, никаким призом не отмеченный, но особых переживаний по сему поводу не испытывавший.
— Отвяжись!
— Хоть пощупаешь. А? Вона новый вальс объявляют.
— Отстань, говорю. На кой леший она мне сдалась?
— Н-ну, не лукавь, выхватил, как шкварку из миски. Не хочешь, мне уступи. Я раз-раз и в дамки! Ножа в спину не всадишь?
— Иди ты…
Акмонас поглубже напялил форменную фуражку Союза стрелков и, насвистывая, отправился к утоптанному танцорами пятачку, вокруг которого были развешаны разноцветные бумажные флажки. Там, у самых труб оркестра тараторила с двумя незнакомками она —