— Ах, гадючка! Ах, вертихвостка! — почесывал лохматый затылок Акмонас, точно по шее заработал. — Знаешь, что она мне сказанула? Вы, говорит, сначала ногти постригите, а уж потом даму на танец приглашайте. Ишь, паршивка городская, кого из себя строит!
— Заткнись! Слышишь, заткнись! Не смей! — Лауринас, хоть и поменьше ростом, ухватил за грудки дылду Акмонаса, тряхнул. — Поделом она тебе и выдала: из-под твоих ноготков телегу навоза наскребешь.
— А из-под твоих нет, что ли? — Акмонас обиделся. — Ты что, может, белоручка?
— Я — это я. А свинье — из свиного корыта. Запомни! — Одно неосторожное движение — и Лауринас вмазал бы приятелю.
— Ты что, ты что? Ведь не знаешь, что я ей сказал-то! — пытался перевести спор в шутку Акмонас, испуганный побелевшими глазами приятеля. — Я ж ей тебя нахваливал.
— Видеть вас не хочу. Ни тебя, ни ее.
Лауринасу и на самом деле неприятна была разгоряченная, потная
— Иезус-Мария! Лау-ри-нас, ве-е-ернись!
И все бы другие дни могли быть иными, если бы не эта вечная подозрительность, не тяжелая ненависть старых Шакенасов к его деревьям, которые им-де солнышко застят, жизнь портят. Песком ли зеленя заносит, ржище ли в песках тонет, им, темным людям, без разницы, что с того, что целым волоком владели. Отец его, Лауринаса, всю жизнь арендатором на чужой земле, а и там деревья сажал, пусть не для него шелестят, не ему в их тени отдыхать. В три погибели согнувшись, сажал и сыновей понуждал к тому. Не забывайте о деревьях! На какие только тополя и ели, грабы и дубы не нагляделся Лауринас мальчишкой в запущенных именьицах, каких только садов и цветников не перевидал!