— Ша! — прогудел он. — Тихо, малый, а то и самому достанется, даром что новобранец. Закон есть закон. Провинился перед господом и земской властью, недоглядел за сынком — снимай штаны без разговоров. — Солдат посторонился, пропуская Поликарпа, отца Васьки Малецкова, угрюмо засопел. — Теперь до утра не спать. Их с одной волости за сорок, а пройдись по всему как есть уезду, ого!
Назавтра у Братской пристани теснился народ. Ветер заметно упал, по реке ходила пологая волна, прибивала к берегу шапки ноздреватой пены. Новобранцы, с вечера загнанные в трюм арестантской баржи, высыпали к борту, громко перекликались с родными.
— Папаня-а-а-а! — орал багроволицый, крепко навеселе, Мишка Зарековский, перегибаясь через поручень. — Без креста не вернусь, так и знай!
— Ну-ну… кха-кха, — взволнованно перхал отец. — Только, кха-кха, раньше в воду не свались.
— Не сахарный! А что до одежки, все равно бросать ее скоро!
У воды топтался пьяненький дед Пантелей, сипел, обращаясь к ребятам:
— Значит, едете?
— Как видишь, сгуртили, теперь на пастьбу! — ответил шуткой Серега-лучихинец. — Айда с нами, за компанию!
— Стар, не гожусь… А вы, значит, едете? Солдатчина, она такова: не ты к ней, а она за тобой, и всегда, понимаешь, не вовремя. Да-а-а. Что человеку надо? Жить в покое, сам себе голова, и чтоб над душой — никого.
— Вы слышали? — взвилась краснощекая тетка Настасья. — Нет, вы слышали, люди добрые? Власть ему не по нутру!
— Да что ты, кума, что ты? — испуганно зачастил старик. — Я про власть ни слова. Не нам ее судить… Ей видней, что и как…
Егорка неотрывно смотрел на мать. Она стояла в толпе, маленькая, худенькая, сгорбленная, махала рукой и что-то шептала без конца, давясь слезами. «Чего плакать? Не навек расстаемся, всего на год-полтора…» — бодрился Егорка, а у самого нос неудержимо вело в сторону. Он сцепил зубы, с трудом превозмог слабость. «А Степан, поди, за порогом пятками сверкает!» В груди вскипела обида на заполошного старшего брата, из-за которого так люто пострадала маманька. И зачем было бежать? Куда?
— Эй, проснись! — гукнул на ухо Мишка Зарековский. — День-то какой, а? Наш день!
— Мать высекли… Думаешь, легко? — выдавил из себя Егорка.
— Разбирай, что сгоряча, а что по закону. Высечь-то высекли, а сторублевый паек ей все-таки выплатили, по твоей милости. Х-ха, небось и беглому Степке от него перепадет! — оскалил белые зубы Мишка. Он оборвал смех, покивал многозначительно: — Ты их тоже пойми. Им даден приказ: под ружье столько-то бритых. А те в бега. Свою башку терять ни за что?
— Так-то так, — задумчиво согласился Егорка.
— Та-а-ак! — заверил его Мишка и подал недопитую бутыль. — Хлебни, другое запоешь, ей-пра!
«Башковит он все-таки. Весь в батю. Павла Ларионыча!» — Егорка малость повеселел.
Народ на берегу расступился, освободил сходни, Замелькали бело-зеленые кокарды на фуражках милиционеров, следом поплыли высокие, с черным блеском котелки чиновных господ. В центре выступал начальник уезда. Был он строен, по-военному подобран, мундир слепил золотым шитьем, а вот голос оказался на редкость слабым, утонул в крепком разноголосье толпы.
Губы начальника уезда произнесли последнее слово, рука в белой перчатке подала знак. На пароходе произошло движение, капитан крикнул в переговорную трубку, и властно, резко, оглушительно заревел гудок. Из черного борта вырвалось облако пара, поползло к барже, окатив новобранцев знобкой моросью. Буксуя и клокоча, зашлепали плицы огромного кормового колеса, и пароход тронулся, сперва через реку, чуть ли не прямо на Красный Яр, потом все круче забирая против течения. Солнце косо било в глаза, сверкало зигзагами по раздольному плесу. Прощай, дом родной! Прощай, маманька!
До губернского города плыли четверо суток, наглухо закупоренные в трюме. Наверх выпускали редко, и не скопом, а человек по десять, охрана зорко следила, как бы кто не сиганул с борта в реку.
— Черт, ну и погреб! — ворчал Мишка Зарековский, брезгливо оглядывая темные, в скользкой испарине стены, малюсенькие, зарешеченные окна под потолком.
Обтрепанные, полупьяные новобранцы валялись на кучах прелого сена, дулись в «очко» на копейки, бродили с тупым видом: в глазах затаилось настороженное недоверие друг к другу. Часто возникали потасовки.
— Везут как арестантов, — ронял кто-нибудь вялым голосом.
— А чем ты краше полосатого? Ни волос, ни справы!
— Ну-ка повтори! — и тут же бац по скулам.
Пока не погас огарок свечи, кем-то прихваченный из дому, было еще терпимо. Но вот наступила темень, пронизанная едкой гарью, и новобранцы осатанели. Вскочили даже те, кто сутками спал без просыпу. Один выругался, второй пригрозил, третий бешено затопал сапожищами, четвертый заторкал в стену кулаками. Брань, рев, стук прокатились по всей барже, от носа до кормы.
Немного погодя открылся тяжелый, окованный железом люк, на отвесной лестнице встал унтер с фонарем в руке.
— Что за шум? Аль с цепи сорвались?
— Свету! — орали в триста глоток.
— Чего, чего? — переспросил унтер, выдвигая левое ухо.
— Свету, глухой пестерь!
— А его нету!