В этой же комнате прошлой зимой сиживал много сеансов венецианский мавр Отелло, то бишь Айра Олдридж, трагик таланта величайшего. На диване Катенька расположилась, дочка Федора Толстого, президента Академии художеств, прилежная переводчица с английского. До того навострилась, что беседовали Айра и Тарас словно на одном языке. Да и как им друг друга не понимать! Братьям по доле своей... Тарас крепостным родился, Айра — негром в своей Америке. Тарас мальчиком в казачках у барина подзатыльники зарабатывал, Айра лакеем нанялся к одному актеру, потому что неграм в Америке вход в театр воспрещен, а хотелось поглядеть на представление. Тарасу ли не понять, сколько страданий перенес этот сильный человек с печальным черным лицом! В Петербурге публика Айру цветами задаривает, овации устраивает, самые пылкие зрители руки ему кидаются целовать — за рабство его былое. И совпало же, что в год приезда Олдриджа у Некрасова в «Современнике» вышла в русском переводе «Хижина дяди Тома» Бичер-Стоу... Но не только раскрепощение африканского раба Россия чествует, когда Айра на русскую сцену выходит, но и о своих крепостных рабах страдает. Тарасу ли того не знать, не чувствовать. Братья его и сестра родная до сих пор в крепостном рабстве.
Написал он своего брата черного не печальным, нет... Айра Олдридж глядел с законченного портрета задумчиво и удивленно, словно спросить хотел: «Какая же ты, Россия? Чего ищешь? Куда идешь?»
Что ему сказать — черному Айре?
Всего лишь три года назад разрешили Шевченко вернуться в Россию из богом проклятой азиатской пустыни, из песками заносимого форта Новопетровского [13]
.В Нижнем Новгороде он пересиживал срок, пока друзья, а всех горячей Катенькин отец, Федор Петрович, выхлопатывали ему разрешение проживать в столице. Вот тогда-то в Нижний Новгород и пришло Тарасу Григорьевичу лукавое письмо от бывшего соучастника по Кирилло-Мефодиевскому братству. Молодыми они были, собираясь в тайное братство. Мысли имели смелые, как лучше устроить на Украине жизнь народную. За то и поплатились, но не все так жестоко, как Тарас. Его не столько за участие в братстве карали, сколько за стихи крамольные... И вот теперь братчик уже давно благоденствует в столице. Мог бы, кажется, приехать в Нижний — так нет, забоялся. Я, мол, теперь в обществе человек заметный, сразу все узнают. Зато на советы братчик не скупился: повестей, что в ссылке написаны на русском языке, ни в коем случае не печатать... Не по душе, значит, ему «российщина».
Да если дальше пойти рассуждать, подобно братчику, дружбе неверному, то должен был бы Тарас и все русское возненавидеть, а заодно и киргизов — за то, что в их краю страдать пришлось столько лет. Ан нет!.. Полюбились ссыльному сыну Украины детишки замурзанные, с бритыми головенками, в лохмотьях несчастных. Только вышла возможность получить рисовальные принадлежности, поставил Тарас перед собой маленьких приятелей своих — тот, что поменьше, миску в руки взял, тот, что постарше, ладони горстью сложил... Точно просят чего оба. Но не у Тараса просят. Он уже после себя самого дорисовал
После родной Украины ни о чем так не тосковал Тарас в песках закаспийских, как о Петербурге. Приехал — и в первые же дни, несмотря на худую погоду, на слякоть, обегал весь город. Порадовался, что Исаакиевский собор наконец достроили, что Эрмитаж с редчайшими картинами для публики открылся. Что выросло здесь и окрепло украинское землячество, тянется к Чернышевскому, «Колоколом» зачитывается, что польские друзья, с которыми Тарас в ссылке близко сошелся, здесь, в Петербурге, вольную газету затеяли... Видно, не так уж долго ждать остается, когда поедут в Петербург и смелые люди из тех краев, откуда Макы родом, а зачем поедут — дело понятное, объяснять не надо. Ссылка Тараса приучила лишних слов не говорить. Как вышел на волю, дневник было откровенный завел, а теперь бумаге молчок. Пи слова о том, о чем вечерами долгими беседует Тарас с новым другом своим, Чернышевским Николаем Гавриловичем. Великую цель Чернышевский видит, и потому пойдут за ним лучшие из лучших... На бунт подымать народ, к топору звать... На муки и страдания пойдут тоже с поднятой головой. И гордость за них охватывает, и сердце болит у Тараса от тревожных предчувствий.
Задумался Шевченко, склонившись низко к мольберту. Макы повертелся на стуле — никаких замечаний. Осмелился и слез...