Фото ретушировано и забрано под стекло в металлическую рамку на подставке, на нём только проступающая на снежном, голубоватом фоне голова: гладкие волосы с бантом а ля Луиза Бруке, тёмные, будто подкрашенные губы, белая, слегка розоватая на щеках кожа.
Хотелось бы мне, чтобы предстала ты на этих страницах такой же, с той самой фотографии — святой, как я себе её и представляю.
До написания этого письма я была в полном согласии с собой, теперь всё внутри вдребезги и пыль клубом. И чем дальше углубляюсь в его написание, тем явственнее ощущение, будто я удаляюсь в необжитость и безлюдье болота. Мысли мои в хаосе, перепрыгивают с одного на другое, изложенное не более чем набор отдельных и одиноких слов, погруженных в нечто, с трудом поддающееся осмыслению и беспомощно в том барахтающихся.
Кажется, мне не хватает того языка, только на котором и можно и должно говорить о тебе, ему нужно суметь выразить отрицание тебя, непрекращающееся твоё небытие. Потому, что ты вне языка чувств, языка эмоций… ты
Рассказ о тебе не получается потому, что нет у меня о тебе воспоминаний. Кроме разве что той воображаемой сценки, из того лета моего десятилетия, в которой объединились воедино умершая и живая. У меня нет ничего, что обратило бы тебя явью, вывело бы тебя наружу из закостеневшей недвижимости твоих фото, поскольку техника, уберегающая от времени движение и звучание, в ту пору обыденным явлением ещё не стала. Когда-то умирали, не оставив после себя и фото, ты уже из числа тех, после которых не осталось аудио и видео записей.
Нет от тебя ничего, кроме сравнения со мной.
Говорить о тебе, значит ходить вокруг да около твоего отсутствия, твоего
Я или не могла, или не хотела (что, впрочем, по прошествии времени одно и тоже) разделять с ними их боль. Та боль предшествовала мне, была чужой, она меня устраняла, изымала меня.
Я не любила той их боли: её в молитвах к святой Деве, звеневших во время богослужений с нарочитым надрывом, доводившим всех до отчаяния — «
Однако, отзвуки той боли, не признавая, осознавала и, не узнавая, слышала я
то в сиплом стоне кошки, у которой отнимают её котят, чтобы, как водится это у крестьян, предать их, живых, земле. (Однажды, решилась я тех котят тут же откопать, впутав в это предприятие одну из кузин, она о том тоже до сих пор помнит, и получила от того, кто их закопал, единственную в своей жизни затрещину — отец пальцем меня ни разу не тронул);
то в Евангелие от Матфея, в словах пророка Иеремии: «
то в безумстве дю Перье, кому на смерть дочери адресовал Малерб педантски глупое своё утешение, а нас, в шестом, принуждали заучивать его наизусть:
или же, единственно застрявшее в памяти, из Шенье, окончившим жизнь под ножом гильотины:
«
Меня не было в той боли, я всё время была в твоём
Лишь получив, а случилось это более десяти лет тому назад, письмо от одного из бывших соседских мальчишек по Лильбонну, твоего ровесника, Франсиса Ж., я в первый раз приблизилась к ней.
Он писал: «Многие из живущих в Вале, и не только они, добром поминают ваших родителей, вашу сестрёнку Жинетт, в шесть лет умершую от дифтерии. Иветта и Жаклин, мои сёстры, рассказывали мне, как неделю, а то и дольше никто не отваживался посещать кладбище, так больно было созерцать горе ваших родителей, а, может быть, и из страха перед ужасным недугом».
Словно нужно было объявиться словам живого свидетеля происшедшему, чтобы достучалась до меня реальность их страдания.