Читаем Другая… полностью

Мне не доводилось слышать твоего имени. Я его узнала от кузины С., показалось оно мне древним, девочке никак не подходящим, в школе имени такого никто не носил. Даже и теперь испытываю некоторую неловкость, едва ли не гадливость, когда слышу его.

Сама произношу его редко, как нечто для меня запретное: Жинетт…

Они никогда не говорили мне о вещах, которые когда-то были твоими, хотя и сохранили их.

Они укладывали меня едва не до семи лет в кроватку розового дерева, кроватка была твоей. Потом уже для меня купили угловой диван с этажеркой, и кроватка была разобрана, четыре её боковых панели и металлическая сетка отправились на чердак, доставали их оттуда лишь по случаю приезда к нам какого-нибудь ребёнка.

Когда моя мать перебралась к нам, в Анесси, она привезла с собой, среди прочей мебели, и эту кроватку. Я спустила её в полуподвал, откуда та случайно была выдворена в Шарант, к моим бабушке с дедушкой, и те в свою очередь, меня не предупредив, быстрёхонько и непринуждённо от неё и избавились, о чём, хихикая и поведали уже в семьдесят первом году.

Вплоть до шестого класса я ходила в школу с твоим сафьяновым, коричневого цвета министерским портфелем. Такого неудобного в использовании не было больше ни у кого; чтобы из него что-то достать, приходилось одним махом развернуть сложенную вдвое, служившую и крышкой и рабочим отделением секцию, а иначе всё её содержимое вываливалось и разлеталось по сторонам. Потому как видела я его в доме всегда, мне казалось, что и куплен он был для меня, но не в преддверии первого школьного звонка, а заблаговременно.

Мне потребовалось дожить до двадцати лет с хвостиком, прежде чем сообразить, что портфель тот, всё ещё используемый мною для каких-то бумаг, был на самом деле твоим.

Мне попадается на глаза запись, оставленная мною в дневнике в августе девяносто второго года: «Не является ли ребёнок лишь его описанием? сама я всегда знала, что являюсь двойником кого-то, обитающего в иных краях, что «по-настоящему» я и не живу, что жизнь моя описание кого-то, некий домысел о ком-то, настоящем.

Свихнуться можно на этом бульоне из самости человека и его надуманности, фиктивности его».

Должно быть, это и есть суть того, что пытаюсь я теперь здесь не вполне внятно изложить для тебя, и что правильнее было бы адресовать живым.

Лишь нынче задаюсь этим, вроде бы и простым, однако не приходившим ранее мне вопросом: почему я не расспрашивала их о тебе сама, став уже взрослой и даже матерью. Почему мне, в свою очередь, не сказать бы им, что я всё знала.

Запоздавшее любопытство — единоличное, общее ли — оно лишь выявляет (как проявитель фотографию) невозможность вопроса в то, в самое нужное время.

В пятидесятые годы по некому неписаному правилу запрещалось лезть к родителям, да и вообще к взрослым, с расспросами о том, чего, по их мнению, нам было знать не положено, хотя всё мы про то уже и знали. В то летнее воскресенье, на десятом году своей жизни, я стала вдруг соучастницей и услышанного, и негласного уговора о неразглашении. Раз им хотелось, чтобы я не знала о твоём существовании, значит, я ни о чём и не должна интересоваться; меня принудили к соглашательству о моём неведении. Преступить тот уговор было для меня столь же неприемлемо, как и произносить при них сквернословия. За этим, как мне тогда казалось, неминуемым образом следует нечто вроде стихийного бедствия, какая-нибудь немыслимая кара, вроде той, что пряталась в словах, брошенных Кафкой отцом своему сыну, а им, в свою очередь, приведённых в Послании отцу, и начертанных мною тот час же, при первом прочтении, в возрасте двадцати двух лет, в изголовье кровати в университетском общежитии: я разорву тебя, как сявку.

Припоминается мне охвативший меня ужас, когда в шестнадцатилетнем возрасте, будучи в гостях у тётушки Марии-Луизы, позабывшей в обычном для неё воскресном подпитии про обет молчания, услыхала я от неё, тыкавшей пальцем в какое-то фото, которое я не стала даже рассматривать, а постаралась побыстрее перевернуть страницу альбома из боязни, что он и она, сидевшие тут же, услышат её слова и поймут, что мне ведом их секрет: «это твоя сестра».

Мы сами громоздим мнимое над правдой.

В июне шестьдесят седьмого гроб моего отца опустился в разверзнувшуюся рядом с твоей могилой яму. И мы обе — и я, и она — притворились, будто ничего о ней не знаем. На следующий год, наведывая её в свой летний отпуск, отнесла я на могилу отца сорванные в саду цветы. На твою я не положила ничего… потому что она меня ни о чём не просила.

И потом, место, где ты покоишься, никогда не было даже поименовано.

В какой-то момент, что тому стало причиной, узнать мне не суждено, они, должно быть, догадались, что я о тебе знаю. Только, видимо, стало безнадёжно поздно прерывать молчание, тайна стала слишком старой, им не по силам было уже от неё избавляться. Мне же казалось, что я с ней вполне ужилась.

Перейти на страницу:

Похожие книги