Почему-то сердце у меня бьется, когда мы идем к дому Ермолаевой. Отойдя на расстояние, дед останавливается и тихо говорит: «Не суди, и не судим будешь». И, помолчав, добавляет: «А конфеты Володьке, сыну Ермолаевой отдай, он рад будет».
В доме с порога сшибает запах — обволакивающий, перекрывающий дыхание. Широкая женщина выходит в сени, колется острыми голубыми глазами.
У окна железная кровать, укрытая шерстяным одеялом. Подушки без наволочек — желтые, в пятнах. Между рамами низкого окна мелкие пластмассовые игрушки: медвежата, елочки, пупсы. У двери печка, неровно обмазанная глиной, на ней чугунок и кошка. Сын хозяйки — в клетчатых ситцевых штанах и рубахе, с каштановыми волосами до плеч, с гнойной болячкой над губой и с топором в руках — подходит ко мне близко и улыбается. Задерживаю дыхание. Его мать, стоя ко мне задом, считает деньги. Сын подмигивает материнской спине, ее широкому тазу, кости которого раз и навсегда разошлись. На каком ребенке? Четвертом? Пятом? Если бы она вовремя остановилась, этого человека в ситцевых штанах и с гнойной болячкой на губе могло бы и не быть. И чему он так счастливо улыбается? И кому подмигивает постоянно?
— Давай, выкладывай тушенку, — говорит женщина деду, и тот послушно достает консервы из рюкзака.
Отрываю взгляд от ее таза и встречаюсь глазами с Христом, до сих пор незамеченным, — на бумажном календаре в углу. Христос как Христос, с каштановыми волосами до плеч, только взгляд у него чересчур веселый, и смотрит он постоянно в сторону ермолаевского сына.
— Раз, два, три… — считает мать купюры.
«Чему они радуются?» — думаю я, глядя то на сына, перемигивающегося с Христом, то на Христа, отвечающего ему улыбкой. Неужели не замечают этого запаха, невыразимого словами, но способного убить все живое в считанные дни?
Хочется сморгнуть. Отворачиваюсь к печке, кошка на ней встречает меня пронзительным взглядом голубых глаз. Пригнув голову, чтобы отстраниться от ермолаевского сына, дышащего мне в лицо, придвигаюсь к печке и вижу, что на ней не одна кошка, а шесть — таких же облезлых и дрожащих.
— Что с ними? — спрашиваю я.
— Скоро околеют, — говорит мать. — Скорей бы. А тут ничто не живет.
— Итого тринадцать тысяч триста тридцать восемь, — говорит дед, поднимаясь.
Пока дед считает, пытаюсь разложить запах на составляющие. Хотите знать какой он, тогда наберите в пластиковый пакет влажного воздуха, крепко его завяжите… А еще заройте под полом сдохшую кошку. А когда пройдет год и снова подступит осень, пойдут ледяные дожди, отправляя в спячку земляных червей, выкопайте пригоршню их в саду, смешайте с золой из давно не топленной печки, высыпьте там, где зарыта кошка, и сядьте так же близко к этому месту, как подходил ко мне ермолаевский сын, развяжите пакет и направьте струю из него себе в нос… Вот тогда, может быть, вы на миг уловите запах бедности в доме Ермолаевых. И в других домах забытых, но живых еще русских деревень.
Когда мы выходим, я делаю глубокий вдох. Идем в сторону леса. За нами, неизвестно откуда взявшийся, бежит рыжий пес Санек.
— Видишь, ждут они меня, — опять заводит дед.
— Они не вас ждут, а денег, — отрезаю я, и он умолкает.
Кладбище обозначено зеленой церквушкой. Могилы стоят редко, и оттого кладбище кажется открытым.
— Я ведь на Крайнем Севере жил, — говорит дед. — Тридцать два года прослужил в армии старшим прапорщиком. Был начальником финансовой службы. Меня знаешь как называли? Щукой. Меня запускали в финансовые счета, и я находил там хищения. Одного мужика на шесть лет посадили.
— И не жалко вам его было? Жизнь человеку сломали.
— Не, не жалко, — бесцветным голосом откликается он. — Если кому-то не совестно обкрадывать свой народ, то мне не стыдно и не жалко на это указать. Ты знаешь, что тут газовые баллоны в деревне люди долгое время сами в электричках возили? Я, когда приехал, увидел это: «Да вы что, с ума сошли?! Это же нарушение техники безопасности!» И с ходу поднял вопрос в администрации, потребовал в обязательном порядке привозить газ. И стали привозить. Да дулю вам под нос! — топает ногой дед. — Вот мой главный принцип!
— А что, в администрации до этого не знали, что люди в электричках газ возят?
— Знали, да говорили: денег у нас нет… Так вот, когда ушел в отставку, — спокойно продолжает он, — сразу понял: жить с женой и двумя детьми на севере будет сложно. Переехали в Рязань. Квартиру там сыну оставил. Сами жили в Речке. А как Лариска умерла семь лет назад, подался в почтальоны. Мне нравится, когда меня ждут.
По колено в снегу прокладываем дорогу к могиле, у которой трепещут на ветру розовые тряпичные цветы.
— Когда еще Лариску хоронил, никого здесь не было. Уже седьмой год с тех пор пошел — смотри, сколько могил: и молодые, и старые. Вот она… — останавливается он у могилы жены. — В пятьдесят шесть лет ушла.
На надгробии большой черно-белый портрет. Женщина с простым лицом улыбается снисходительно.