В силу переходного характера этого периода для него трудно найти общее название. Можно назвать этих художников «третьим поколением» передвижников, подчеркивая тем самым их сходство и внутреннюю общность. Можно, наоборот, назвать их «пасынками передвижников»[734]
— по выражению Нестерова, одного из этих «пасынков», — поскольку они, будучи членами ТПХВ, ищут в искусстве что-то принципиально не передвижническое. Эфрос называет это искусство «субъективным реализмом»; он же говорит о господстве в нем пейзажного мышления, гегемонии «пейзажности»[735]. Возникает даже такой термин, как «интимный реализм»[736], — вероятно, как расширение понятия «интимный пейзаж». Помимо предполагаемой как нечто самоочевидное безыдейности все эти определения так или иначе подчеркивают индивидуальное, частное, интимное начало — в противоположность хоровому, то есть коллективному, эпическому и драматическому (характерному для передвижников предыдущего поколения). Поэтому термин «лирический реализм» здесь подходит больше всего (хотя он часто используется в значении, близком сентиментализму XIX века). Категория лирического как аристотелевского «способа подражания», который заключается в передаче «субъективных» чувств автора — в отличие от «объективного» эпического описания или драматического представления, — лучше всего определяет общий круг проблем. Разумеется, здесь еще не имеется в виду абсолютная «альбомная» приватность, замкнутость, субкультурность, которая появится в следующем поколении с кружком Бенуа. Это искусство, пока еще предназначенное для всех — или по крайней мере искренне стремящееся к этому, хотя первый конфликт принципиального «непонимания» и «неприятия» возникает уже в этом поколении.Эпоха лирического реализма начинается в пейзаже; более того, пейзажность мышления определяет и все остальные жанры. Конечно, рождение нового искусства не сводится к поиску новых пейзажных мотивов (хотя это тоже важно); это поиск нового художественного языка, нового мировоззрения и даже нового образа жизни. Кроме того, лирический реализм локализован географически: это главным образом московское искусство, родившееся в среде Московского училища живописи, ваяния и зодчества, среди учеников Поленова.
Ключевой фигурой на раннем этапе становления нового московского искусства является, пожалуй, Константин Коровин; именно у него формируется новое отношение к искусству и новое отношение к жизни. Коровин — это первый новый тип художника-артиста, появившийся в России после Брюллова. Артистизм здесь приобретает разные выражения: для раннего Коровина (середины 80-х годов) важнее всего категория «свободы» — завоевание для искусства нового жизненного пространства. Для более позднего Коровина (первой половины 90-х) на первый план выходит категория «вкуса» — с аристократическим оттенком.
В раннем коровинском артистизме важна не столько художественная, сколько человеческая проблематика. «Богемность, беспутство были жизненной стихией <…> Коровина»[737]
. Европейский артистизм действительно связан с богемностью, то есть с крайними проявлениями социальной свободы. Но артистическое — или богемное — поведение в России 1883 года означает всего лишь безобидное легкомыслие, безалаберность, некоторую «свободу от условностей», сводящуюся большей частью к небрежности в одежде — вроде не заправленного в брюки края рубашки и непричесанных волос (последнее, впрочем, тоже не всем нравилось, даже людям из дружеского круга: «Коровин отличался непостоянством, в достаточной степени легкомыслием, малоприятной „художественной“ небрежностью в костюме»[738], — вспоминает Всеволод Мамонтов). Поэтому не стоит преувеличивать богемность Коровина: она заметна только на фоне серьезности читателей «Отечественных записок» (или — поскольку речь идет уже о другой эпохе — «Русского богатства»). Очевидно, что Коровин (как, впрочем, и Брюллов в свое время) совершенно не готов к статусу богемного изгнанника, настоящего отверженного, poete maudit — к следованию бодлеровским путем. Его образ жизни и манеры скорее напоминают поведение избалованного ребенка, привыкшего к всеобщей любви. Это психологический тип человека беспечного, живущего одним днем, не способного на большие картины, тем более на «проекты длиною в жизнь» просто по невозможности надолго сосредоточиться на чем-нибудь одном. Коровин, конечно, не написал бы никакой «Помпеи».