— Цыц!.. На рапорт пойдешь.
На другой день построили всю роту, и Фицек стоял среди проштрафившихся солдат. Подпоручик выслушал донесение фельдфебеля и благодушно сказал Фицеку:
— Инфантерист Фицек, что это вы язык распускаете?
— Я не виноват. Это все фельдфебель задирается. Я только…
— Инфантерист Фицек, — строго прервал его подпоручик, — знаете ли вы, что солдат не имеет права отвечать без разрешения?
— Так не я же начал…
Фицек шагнул к подпоручику, готовый пуститься в долгие объяснения.
— Смирно! — прикрикнул подпоручик на малюсенького солдата и подмигнул фельдфебелю.
Фицек щелкнул каблуками. А подпоручик надвинул ему фуражку на самые уши. Взвод громко расхохотался. А Фицек из-под низко нахлобученной фуражки сказал с отчаянием:
— Соловей птичка невеличка, а заголосит, так лес дрожит.
— Вот как? В таком случае в воскресенье пойдете вместе с отстающими на дополнительные учения.
…Это было то самое воскресенье, когда холод еще, правда, держался, но впервые после долгого снегопада выглянуло солнце.
Мартон забежал к Тибору.
— Пойдем в Народный парк.
Ветер забирался под их кургузые пальтишки, насквозь продувал реденькое, выношенное сукно. Ребята продрогли, но им все было нипочем.
Мартону шел семнадцатый, Тибору — восемнадцатый год. Они были уже молодые люди, и Мартон впервые почувствовал и даже как-то высказал, что «юность прошла».
Стоял только третий час пополудни, но солнце уже катилось книзу. Оно было багровым и вдвое больше, чем летом.
На площади Народного парка шли учения. Мартон и Тибор издали наблюдали за солдатами.
Приземистый солдатик, совсем ребенок с виду, кружился раскинув руки. Стоило ему остановиться, как верзила вдвое выше ростом начинал орать так, что голос его доносился до ребят:
— А ну, валяй дальше! Давай, давай, не то как лозу пополам разрублю.
И солдатик кружился, кружился…
Удивленный Мартон направился к солдатам. Тибор шел за ним следом. Когда они были уже в пятидесяти шагах от засыпанного снегом плаца, Мартон увидел, что это кружится его отец.
— Тибор!
Г-н Фицек поскользнулся вдруг и растянулся на снегу.
— Что вы делаете с ним? — подбежал Мартон к упавшему отцу.
— Halt! — заорал фельдфебель на Мартона и выхватил револьвер.
— Это мой отец!
— Пошел отсюда! А ну, подымите коротышку!
Фицека хотели поставить на ноги, но он повалился опять. Голова у него висела. Тогда с него сняли фуражку, расстегнули шинель, гимнастерку и начали ему растирать снегом грудь и голову. Фицек пришел в себя.
Мартон с Тибором молча смотрели на эти «здравоохранительные» манипуляции. Ближе подойти они не смели, но и уходить не уходили, как ни кричал, как ни размахивал револьвером фельдфебель.
Взвод «отстающих» стариков направился к Надьтетень.
— Песню! — раздалась команда.
И стариковский взвод запел. Никогда еще не звучала эта песня так странно:
Фицек пел и плакал. Заметив сына, махнул ему рукой: ступай, мол, домой, а то еще и сам наживешь беду…
Заходящее солнце попыталось было уцепиться за черные сучья сосны, но сил не хватило, и спряталось между двумя ветками. Однако зимние сумерки настигли его и там. Тогда солнце спустилось еще ниже. Заалел снег. Горизонт медленно засасывал солнце.
Прошло шесть недель. Все Ференцы Фицеки и Венцели Балажи прошли уже боевую подготовку и стали пригодны к тому, чтобы стрелять в других и чтобы в них стреляли, — впрочем, к последнему они были пригодны и раньше.
Около двух тысяч детей маршировало по обеим сторонам проспекта Юллеи, провожая маршевый батальон «стариков». Дети с удивлением взирали на отцов, согнувшихся под тяжестью дисциплины, рюкзаков и винтовок. Дети никак не могли взять в толк, почему подчиняется чужим приказам отец, — тот, кому дома подчиняются все. Почему он останавливается, когда на него кричат, и почему шагает по команде фельдфебеля: «Шагом марш!»
Даже гром духового оркестра не мог заглушить чувства, что отца унижают, что отец — никто, а стало быть, они, его дети, тоже никто.
Дети шагали рядом с батальоном. А матери шли по тротуару. Речь тут шла не о любви, а о гораздо большем: обо всей жизни, о семье, о кормильце, об отце шести, а то и десяти ребят — словом, о том, кто был столбом, поддерживающим крышу, и теперь этот столб выдернули.
Угрюмо прошла присяга. Ни одного протестующего движения, ни одного выкрика. Поезд увозил отцов. Две тысячи детей смотрели им вслед…
На северном фронте Ференца Фицека и Венцеля Балажа зачислили в мастерскую. Фицек попросил Балажа написать домой, ибо сам он писать не умел.
«Милая моя жена и дети!
Никакой беды не случилось! Я здесь, в сорока километрах от русского фронта, в городке Коломые, в Галиции. Работаю в мастерской. Умный человек был мой отец, что отдал меня в ученье к сапожнику. Сапожнику хоть и погано живется на свете, а все-таки он везде нужен. У людей повсюду есть ноги, а ноги без обувки что сиротинки. Пиши. Я тоже буду писать, когда у Венцеля найдется время. Тебя целует твой муж и отец твоих детей».