Шагают пленные венгерцы. По обеим сторонам — конвоиры с винтовками. И что из того, что шинели у них другого цвета и покроя, и фуражки другие (они-то и бросаются больше всего в глаза, удостоверяя в первую очередь подданство солдата), и штыки подлинней, а сами конвоиры все пожилые, бородатые люди — один повыше, а другой пониже, один синеглазый, другой кареглазый, — это не важно: главное, что все они — солдаты под ружьем.
Унтер-офицер кричит не «Vorwärts!» и не «Előre!»[28]
, а бросает какие-то незнакомые слова. Иногда громко, иногда тихо, по привычке. И шагает, шагает, шагает, словно козел перед стадом трясет бороденкой — нет-нет да проблеет что-нибудь и все смотрит, смотрит…И все-таки бородатого русского унтер-офицера понять можно. Когда он хочет сказать: «Живей!», «Эй, что там у вас такое?», «Вот как съезжу по шее!», он так же взмахивает рукой, как и унтер-офицер
Это слово сжимает сердце Новака. Сожмет, отпустит и снова сожмет, да так больно, что иногда кажется — выдержать нельзя.
И что из того, что уже не стреляют, не бросаются врукопашную, что для тебя война закончилась и позади этот сумасшедший дом в полторы тысячи километров длиной… Что из того, если при этом мечется, бьется мысль: «Что ж теперь будет?» И где Венгрия, куда подевалась? Венгрия вместе со всем тем, что сейчас роднее, чем когда-либо: с женой, детьми, с Пештом и Будой, с маленькими корчмами, заводами, профсоюзами. Даже угрюмые ворота завода сельскохозяйственных орудий с пузырями ржавчины — и те стали милы; так бы и погладил их!
И пленный шагает…
Еще две недели назад все было иначе. Тогда, получив отпускное свидетельство, еще можно было повернуть обратно и попасть туда, где все-таки лучше всего, — домой. А теперь уж не повернешь. Между пленным и его домом — окопы, пушки, проволочные заграждения, армии, глядящие в упор друг на друга. И все больше городов и сел с чужеземными названиями.
Мир раскололся. Солдат здесь, а его близкие т а м, родина отступила назад и с каждым шагом отступает все дальше и дальше. А тут даже воздух какой-то чужой: ни радости, ни сладости в нем — это ведь только кажется, что он везде одинаковый.
Прошло несколько недель, а родина уже так далеко, что в другое время солдату бы и за сто лет столько не пройти.
Дороги, дороги… Проложенные людьми, они пока еще умней, чем люди. Рельсы струнами тянутся вдаль, нигде, даже на границах, не кидаясь друг на дружку, разве что упадут где-нибудь в окопы, но потом выпрямляются и снова продолжают свой путь.
Новаку вспомнились русские военнопленные, которых в первые месяцы войны пригнали напоказ в Будапешт. Вот и они так же озирались в том новом для них мире. И чем больше их было, тем более одиноким становился каждый. Да и понятно! Кто же во время ливня заметит одну-две капельки дождя?
Но чего так опасались Новак и другие пленные — их достаточно пугали этим, — того не произошло: никто их почти и не трогал. Даже если б подсчитать те зуботычины, что доставались иногда, все равно не вышло бы столько, сколько они получали там, дома, от фельдфебелей.
Да и, кроме того, зуботычины давали только в прифронтовой полосе — зоне более высокого напряжения, а стоило миновать ее, как и зуботычины перестали сыпаться. Наступила тишина. Будни.
За год и население России привыкло к военнопленным так же, как и воинским повесткам и к ежедневным сводкам «с театра военных действий», то залихватским: «Наши войска заняли…», «Наши войска освободили…», то стыдливым: «На фронте без перемен».
А война все не кончается. Пленных равнодушно перегоняют с места на место, точно стадо с пастбища на пастбище. В первые месяцы конвоиры напряженно следили за каждым: достаточно было одного движения, как на испуганного пленника наставлял винтовку не менее испуганный конвоир: «Стой, стреляю! Ах, мать твою!..» Теперь же на этом поглощающем и порождающем мысли большаке конвоиры ведут себя совсем иначе. Они почти и не смотрят, знают, что стадо и без того движется; свисток — направо; свисток — налево! Уже и винтовки у них не на плече, а висят, вернее, болтаются за спиной дулом к земле: так удобней.
Гонят пленных.
Дороги, дороги… Тянутся дороги до самого Тихого океана.
Россия…
Господи ты боже мой, как же далеко осталась Венгрия! Тяжело на сердце у пленных, словно холодный свинец разлился в груди.
Тихий океан? Пока он для них все равно что море-окиян из сказок. Может, его и нет вовсе? Может, и думать о нем не стоит? И правда, ведь есть дела посерьезней.
Первую неделю офицеры шли вместе с рядовыми, получали такой же паек, что и они. Скромно, почти подобострастно вели они себя в толпе солдат, за которой, словно рой оводов за конским табуном, неслось облако вони от пропотевших тел, нестираных рубах и портянок. Офицеры хоть и морщили носы, но слова сказать не смели — напротив, шли, улыбались солдатам, ласково им кивали.