И вдруг, будто во сне слышу — а кругом тьма-тьмущая… — слышу: заваливается наша траншея. А из-под камней лезет господин вольноопределяющийся и причитает: «Господи помилуй, господи спаси!..» И я тоже выполз на животе, точь-в-точь теленок из-под завалившегося стойла. Мне башку в трех местах проломило: я даже жевать не мог долго, все один кофе хлебал. Месяц пролежал в госпитале. Отцу с матерью письмо отправил. Они брату прописали на русский фронт, что, дескать, братишку твоего, Пишту, поранило. А братан и написал мне: мол, Пишта, ежели можешь, попросись на лечение домой. И приехал я в Залу. Поместили в госпиталь к выздоравливающим. А там не пускают никуда. («Никуда!» — отозвалось в полутьме.) Ну, конечно! По вечерам цугфюрер даже шапки у нас отымал. А я ночью возьми да и выскочи в окно. И айда домой! Двадцать километров отмахал. Только через три дня явился в барак к цугфюреру. Он мне — оплеухи: одну, вторую… Одну за то, что домой убежал, а вторую — для ровного счета. «На рапорт!» — кричит. Ну, а господин полковник упрятал меня на десять дней в одиночку. Так что светлое воскресение Христово тысяча девятьсот шестнадцатого года я «веселился» в каталажке. Хорошо было, ничего не скажешь! А первого мая меня погнали на русский фронт…
Чордаш и слушал и не слушал Хорвата. То вынимал, то прятал письмо из дому; его даже цензура не прочла — так неуклюже падали буквы друг на дружку. То и дело принимался читать, каждую буковку ощупывал указательным пальцем. Ни точек не было в этом письме, ни запятых, ни прописных букв, да и вообще казалось, будто кто-то ударил по строке, и одни буквы отскочили друг от друга, а другие, наоборот, свалились в кучу.
«Дорогой муженек, пятый раз пишу пока не получила ответа дома у нас жизнь плохая голодаем лошадь сдохла никто не дает взаймы корова стала такая слабая что боюсь пока письмо дойдет она не доживет и тогда господи боже что буду делать потому что хорошая корова стоит восемьсот крон а откуда их взять и еще сообщаю что зимой ходила на поденщину думала накоплю деньжат и куплю лошадь но тогда получила письмо которое перепишу сюда. По поручению ходмезевашархейского священника лайоша кубицы обращаюсь к вам с просьбой, непременно уплатить в мою адвокатскую контору девяносто четыре крон 16 филлеров налога священнику, восемь крон и 20 филлеров за это письмо итого сто семь крон 76 филлеров если не уплатите эту сумму сполна, я тут же наложу арест на ваше имущество. 3 января 1916 года с уважением адвокат ене хетени… я говорю я греко-католичка и уже уплатила налог священнику, они говорят, что ты римский католик и ты тоже обязан платить говорю ты попал в плен говорят это не в счет потому что этот налог положен еще с того времени когда ты не был еще солдатом овец я продала потому что хотели наложить арест потом что мне было делать все равно их забрали бы теперь я здесь в Пеште живу у одной женщины Новак по фамилии на улице Магдолна муж тоже в армии тоже попал в плен а с ней мы тогда познакомились когда ты родимый пошел на фронт и я тебя напрасно искала в Пеште мы с этой Новаковой женой вместе работаем на площади Текели она меня устроила ночным сторожем к ларькам потому что бабы уже с ночи приходят и встают в очередь к ларькам ждут когда откроют раньше то был один ночной сторож а теперь впятером сторожим потому что торговки боятся что их обокрадут и еще сообщаю что померла сестра твоей матери вдова Хировец потому что забралась в погреб Иштвана Ракоша и спрятала в платок пять картошек когда подымалась кверху по лестнице Ракош подстерег ее возле дверей и когда сестра твоей маменьки шла кверху по лестнице он вскочил и толкнул ее она упала вниз головой в погреб жила бедняжка семьдесят лет а Иштван Ракош сказал жандармам что твоя тетка Хировец испугалась его и потому упала и еще сообщаю что наша меньшая дочка жива здорова летом я нарядила ее в синюю юбку и красный фартук и повязала белую ленту в косы и стояла она босая в траве и была совсем точно цветок вылитый отец и еще сообщаю что оба твоих сына работают у Ракоша он взял землю мы подписали с ним договор на год пока я не соберу деньжат на лошадь и еще сообщаю что если от тебя долго не будет письма у меня разорвется сердце потому что я не знаю жив ли ты ночью мне приснился дурной сон и я боюсь и еще сообщаю тебе что в Пеште выдают по двести восемьдесят грамм хлеба на день в Ходмезевашархейе реквизируют и у кого мало у того забирают больше у кого много у того меньше и еще сообщаю…»
Габор Чордаш опустил письмо. Глянул на туманно розовеющее оконце. За стеклом стлалась безысходная даль…
…Все, что он нажил за пятнадцать лет, прахом пошло. Конь подох, коровы нет, земля в руках Иштвана Ракоша, дети в Вашархейе, жена — в Пеште. Эх, житуха!..
А Пишта Хорват все говорил и говорил…
Большие черные усы прибавляли только детскость его лицу. И напоминал он скорее мальчишку — из тех, кто во время рождественских игр, приклеив усы и бороду, входят с морозной улицы в теплый дом.