Хоть бы снег, что ли, посыпал! Это, правда, тоже неслышно, но зато движение есть, а то, что движется, то вроде бы для глаз слышно.
Светит солнце! И снежное поле весело сверкает. Весело? Кому как!.. Тому, кто на тройке катит. Катит? Катил. Когда-то. В шубе. Под меховой полостью. С бабой. И ноги рядом, а тело от этого под пушистым мехом жаром полыхает…
Опять деревня. Дома сидят так глубоко, будто не сугробы поднялись кругом, а земля под домами обмякла. Черные соломенные шляпы засыпаны снегом, под шляпами — занесенные порошей глаза-окна, и все они будто окосели.
Собак во дворе не видно. Летние стойла пустые. Зимой в них только стужа гуляет да сосульки висят. Коров в дом ввели.
То тут, то там подымается тощий дымок, и не то что даже подымается, а скорей свисает с неба седой прядкой и будто говорит: «Тихо!..»
И всюду тишина.
Медленно бредет Пишта Хорват по главной улице села. Он и тут один, как один брел и по большаку, что неуверенно тянулся между сугробищами поля. Пишта стучится в первую избу. Никто не откликается. Стучится во вторую. Долго стучится. Собирается уже дальше пойти, как вдруг слышит: шаркает кто-то. Калитка приоткрывается со скрипом, совсем отвориться не может — не пускает намерзший снег. В прощелине баба стоит. Во все глаза смотрит на измученного стужей и дорoгой молодого парня. И вдруг кричит что-то. Спрашивает или гонит? Хорвату не понятно, но он отвечает: «Да-да!» На голове у бабы платок, из-под него выбилась прядка желтовато-седых волос, похожих на дымки из труб. Посреди лица огромный нос картошкой. «Да-да!» — повторяет снова Пишта. Баба впускает его. Сама, ковыляя, идет вперед. И непонятно, не то у нее ноги покалечены, не то она их сунула в чужие валенки; валенки гнутся в одну сторону, а ноги повело в другую. Сзади видно, как юбка бьется о дряхлые валяные сапоги.
Баба подвигает Хорвату табуретку. А сама жалуется на жизнь, громко причитая.
«Врет она или и впрямь такая бедная?»
— Хлеба у нас нет! Самим жрать нечего! — кричит баба и достает кусок чего-то черного. Отрезает ломоть и кладет на стол. — Ешь!
В избе трое детей. Двое на печке сидят, третий, самый старший, ему лет десять — у печки стоит. Все трое горящими глазами смотрят на незнакомца, на хлеб. Но молчат.
— Ешь! — орет баба.
Видно, и дать нелегко и не дать тоже.
— Откудова? — спрашивает она.
— Сиберия…
Баба качает головой. Жилистая, большая рука се прижимается к узелку головного платка.
— А теперь куда?
— Домой!
— Куда это домой?
— Венгрия, — говорит Пишта, словно признаваясь в тяжком преступлении. — Вен-грия!
— У-у!.. — кричит баба. — Подохнешь, пока дойдешь! — И показывает на солдатские башмаки Хорвата.
Пишта смотрит на свои башмаки. Так-то оно так, но что поделаешь?
Баба снимает с печи ушат горячей воды и ставит на пол.
— Скидай, полоумный!
Пишта послушно снимает башмаки, портянки. Подворачивает брюки, хочет сунуть ноги в горячую воду.
— Погоди! — орет баба.
Нагибается. Смотрит на покрасневшие ноги парня, не отморожены ли, — тогда ведь их нельзя окунать в горячую воду. Но ноги не отморожены, только все в ссадинах.
— Суй в воду-то! — слышится опять крик.
И Пишта подчиняется. Он ничуть не обижен, что эта баба, ковыляющая вокруг, все время орет на него, — напротив, он даже растроган, но по-русски не может выразить своей благодарности и только щурит глаза. От горячей воды становится так хорошо, что он еще и по-венгерски бормочет:
— Isten fizesse meg! Koszonom![54]
Баба с таким удивлением слушает его, будто комод заговорил. Что сказал парень, непонятно: благодарит небось. Хозяйка довольна, но все-таки передразнивает:
— Кёсёнём… Кёсёнём… И орет: — Идешь-то зачем?
— Надо! — отвечает Пишта и, не зная, как выразить свою благодарность, спрашивает, указывая на детишек:
— Apjuk?[55]
Баба, странное дело, поняла его.
— Апьюк! Апьюк! — повторяет она венгерское слово и вдруг орет, будто неожиданно разозлившись: — Фронт!
Подходит к красному углу, снимает фотографию в рамке. Крестит фотографию, вытирает и передает Пиште. На снимке, напряженно уставившись в воздух и вытянувшись «во фрунт», стоит солдат с винтовкой на плече.
Баба отнимает фотографию у Пишты. Вытирает опять. Губы у нее едва шевелятся.
— Сердешный мой!.. — тихо бормочет она, глядя на снимок, и не про себя, а вслух.
Подходит к ребятам. Нежно гладит их широкой ладонью и вдруг орет:
— Спать, кому говорю!..
Потом только движением головы указывает: «Спать!» Видно, сама знает, что голос у нее громовой и слышно его за тридевять земель.
Ребята укладываются на печке. Баба суетится в избе. Приносит еще ушат воды. Смешивает с давешней водой, которая успела уже поостыть, потом разливает их опять.
— Мойся! — кричит она Пиште. И помогает ему сиять гимнастерку. — Ну! — указывает она на нижнюю сорочку и брюки.
Парень подчиняется. Хозяйка сует ему в руку кусок мыла. И Пишта моется. Мыльная пена целомудренно укрывает, что следует укрыть. Хорват бросает взгляд на хозяйку. Она стоит спиной, возится со своими ребятишками, укладывает их спать. Иногда оглядывается, смотрит: моется ли солдат? И орет:
— Живей! Простынешь!