Эта претензия литературы на зрелость аналогична той, что позднее оттачивается у Мишеля Бютора как ведущего теоретика «нового романа», романа, описывающего свою структуру и провозглашающего своей задачей исследование. Типологическое сходство формализма с послевоенной французской критикой можно, наряду с прочим[100]
, увидеть в исходных требованиях и декларациях. Независимо от реального положения дел в литературе и критике обе школы противопоставляют себя наличному литературному и научному контексту, будь то психологизм, экзистенциализм или неизменный академический дескриптивизм, существующий параллельно всем «революциям» и, как правило, их не замечающий. В результате точкой отсчета формальной поэтики становится «сдвиг», искажение. Нарративную систему Стерна Шкловский провозгласил своимВ «Третьей фабрике», суммирующей травелог и эпистолярный роман в форме мемуаров, Шкловский, наконец, сольет воедино протагониста и автора в отсроченном признании: «Стерн, которого я оживил, путает меня. Не только делаю писателей, но и сам сделался им» [Там же, с. 373].
Рассмотренным текстам присущи игровое переплетение, «маскарад» уровней. В ходе десятилетия, начавшегося рассмотренными текстами и закончившегося книгой «Поиски оптимизма» (1931), каждый последующий текст выступал в роли метатекста по отношению и к своему предшественнику, и к жанровой системе, которую он пародировал и тем самым воскрешал.
Собственная «романтическая» биография послужила Шкловскому материалом теории и средством ее обоснования и уточнения. Прыжок шахматной фигуры заставил игрока по-другому взглянуть на партию в целом и спровоцировал противодействие. Реализованный в
Здесь конец хода коня.
Конь поворачивает голову и смеется» [Шкловский, 1990, с. 184].
V. Ошибки путешествия. Как собирался конечный текст
Входе своей творческой биографии Шкловский быстро превращается в заложника собственной теории и обусловленного ею художественного метода. Неустанное нарушение границ приводит к их стиранию и ставит под вопрос когерентность текста как такового. Метод начинает работать против автора, переоценившего универсальный характер своей концепции. Авангард в отличие от провозглашенной панхронности классики синхроничен (заряжен актуальностью) и недолговечен по определению, его самоповторение губительно, если вообще возможно. Начавшееся в 1930-е годы блуждание Шкловского в замкнутом лабиринте собственных ошибок, умело стилизованное под дальнейшую эволюцию, можно с этой точки зрения определить как предсказуемое воспроизводство стилистического разнообразия.
Ошибочность собственного прошлого входит в число его ключевых мотивов. Ошибка становится частной, хотя и весьма частотной мотивировкой авторефлексии, стимулирующей создание текстов. Постоянное возвращение к себе на уровне критики – лучший повод обратить внимание на сущность критикуемого (так в советские годы под критикой «буржуазных теорий» нередко подразумевалось их прилежное изложение). В этом переносе акцента с традиционного для формалистов плана выражения на план содержания отчасти кроется причина известной слабости поздних текстов Шкловского. Они, как принято считать, несамодостаточны, хотя и выдержаны в прежней стилистике, превратившейся из орудия освобождения в «тюрьму языка»[102]
. Скорее всего это было не сознательной жертвой, но следствием кризиса, более глубокого и драматичного, чем