Читаем Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии полностью

Здесь автор вновь, на этот раз уже после публикации полной берлинской версии рассказывает о своем путешествии в Персию, куда его погнало разочарование от результатов демократического совещания. Выход такого текста в 1925 г. в многотиражном приложении к журналу «Огонек» не мог не быть демонстративной акцией. Действительно, путевые записки раскаявшегося врага, привлекающие экзотическими подробностями, являлись в то же время тестом на лояльность. Ведь именно в персидской главе СП констатируется поражение демократических сил в борьбе с большевиками. Однако этот политически грамотный, но вряд ли желанный поступок был, как можно предположить, компенсирован одной малозаметной деталью. Естественно, Шкловский наряду с прочими структурными элементами уделял повышенное внимание функциям начала и конца произведения. В предыдущей главе уже говорилось о своеобразной перформативности концовки СП. Она выражается как в авторском слове, так и в эксплицитно заявленном соединении основных мотивов первой и второй частей книги[110]. «Конец похода», изъятый из уже опубликованной книги и тем самым заведомо лишенный начала и конца, в отдельном издании «обрастает» этими элементами, осмысляет свое натяжение между ними.

Текст начинается с фразы, которой нет в СП: «Шло демократическое совещание» [Шкловский, 1925 (а), с. 3]. Сразу после этого идет критика «старорежимной» интеллигенции, в данном контексте выглядящая вполне уместной. Показательны, например, саркастические интонации, тиражируемые большевиками в подражание риторике вождей: «Чернов[111] говорил свои речи. С такими речами хорошо бабам пряники продавать или заговаривать женщину, раздевая ее» и ниже: «А Чернов пел, пел с присвистами и перекатами» [Шкловский, 2002, с. 85; 1925 (а), с. 4]. Напомним, что это – начало, которое по определению отличается наибольшим коэффициентом читаемости и потому в известном смысле носит рекламный характер. Семиотическая отмеченность финала актуализируется, как правило, для того, кто последовательно двигался вместе с текстом. Однако здесь можно наблюдать достаточно прямолинейное снятие этой необходимости: «От судьбы не уйдешь, я приехал в Петербург. Я кончаю писать. Сегодня 19 августа 1919 года. Вчера на Кронштадтском рейде англичане потопили крейсер “Память Азова”. Еще ничего не кончилось» [Шкловский, 2002, с. 141]. Для адекватного прочтения этой красноречивой, комментирующей себя концовки необходимо отделить последнее предложение и поместить его в контекст заглавия и первого предложения. То, что получится в результате этой подстановки, прозвучит как отчетливый вызов, причем в отношении не только внутренней логики текста, но и внетекстовой ситуации образца 1925 г. Это «конец похода» и конец книги, но при этом «еще ничего не кончилось». Не кончилось и демократическое совещание, с которым у Шкловского-эсера было связано многое. Если отрывок «В пустоте» сигнализировал о том, что отсутствие войны – иллюзия, следствие пресловутой «автоматизации», то «Конец похода» – это лишь вынужденная пауза.

Возможно, описанный вызов случаен, и его распознание объясняется склонностью интерпретатора воспринимать реструктуризацию текстов Шкловского в ключе его собственной теории. Однако ясно, что автор осознанно актуализирует семантические возможности омонимии и тавтологии, когда предельное «выпрямление» текста, его мнимо-простодушное самообнажение порождает эффект тропа. Вполне типичная для Шкловского игра слов оборачивается недвусмысленным отказом сложить оружие. Герой его автобиографического повествования, сыграв роль блудного сына и благодаря тому из дальних странствий возвратясь, демонстрирует тот самый «прием показной капитуляции» [Sheldon, 1975, р. 86], который впервые обнаруживается в Ц (письмо во ВЦИК) и становится определяющим во второй половине 1920-х годов.

Термин, предложенный Шелдоном, действительно позволяет точно аттестовать многочисленную группу текстов, среди которых исследователь анализирует в первую очередь «Третью фабрику» (1926) и «Памятник научной ошибке» (1930). Сказанное выше не снижает драматизма ситуации, в которой оказался Шкловский по возвращении из Берлина. Воссоединение с коллегами под эгидой факультета словесных искусств Государственного института истории искусств (ГИИИ), участие в недолгой, но яркой жизни горьковского «Русского современника» (1924), попытки восстановления ОПОЯЗа[112] были вполне утопичны в контексте устанавливающейся культурной монополии. Это были, скорее, символические акции, участники которых

были привычно увлечены работой и отказывались подчиняться самим фактом ее продолжения. Агрессия адептов новой монополии в адрес «буржуазного литературоведения» и конкретно Шкловского в это время стремительно прогрессирует, повсеместно достигая уровня «ритуально-карательной» риторики «напостовцев», заявлявших в 1925 г., что они «еще не начинали драться»[113].

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже