Они вошли в парк. На скамейках сидели старые неряшливые женщины из трущоб Ист-Сайда, чаще одни, иногда рядом с ними можно было увидеть седых, высохших мужчин; тут же дамы с претензией на элегантность, живущие на Пятой авеню, прогуливали своих собачек, а няни-негритянки, глядя невидящими глазами на мир взрослых, тихо напевали, склонясь над детскими колясками. Итальянские рабочие и мелкие торговцы приходили сюда целыми семьями – устраивались в тени деревьев, болтали, играли в шахматы, просматривали
Руфус и Вивальдо – Вивальдо особенно – знали тут достаточно многих и даже были с некоторыми из них дружны так давно, что казалось, знакомство это началось еще до рождения. Особенно пугал вид бывших друзей и любовниц, канувших непостижимым образом почти в небытие. Это говорило о том, что еще в прежние времена их подтачивала некая болезнь, вроде рака, которая теперь, возможно, переместилась в нынешних приятелей. Многие за прошедшее время почили, вернувшись в землю, из которой вышли, но другие по-прежнему топтали ее; кто-то стал алкашом, кто-то наркоманом, кто-то убивал время в поисках хорошего психиатра; были и такие, что с горя обзавелись семьей и теперь мирно толстели, обрастая потомством; все они мечтали о том же, что и десять лет назад, в споре приводили все те же аргументы, цитировали тех же властителей дум и, что всего ужаснее, были убеждены, что излучают обаяние, как и прежде, когда у них еще не выпадали зубы и не вылезали волосы. Держались они теперь много враждебнее, недоброжелательство ощущалось и в тоне, и во взгляде, оно, собственно, и оставалось их единственной живой чертой.
Вивальдо остановила тучная добродушная деваха, явно под градусом. Руфус и Леона, стоя поодаль, дожидались его.
– У тебя чудесный друг, – сказала Леона. – Совсем не важничает. Мне кажется, я его тысячу лет знаю.
Теперь, когда рядом не было Вивальдо, на Руфуса и Леону смотрели уже иначе. Обитатели Гринич-Виллидж, одиночки и находящиеся в компании, дружно уставились на них, словно попали на аукцион или на выставку племенных жеребцов.
Весеннее солнце припекало Руфусу затылок и лоб. Леона вся светилась; казалось, она забыла обо всех и всем на свете, кроме него. Достаточно было заглянуть в ее глаза, чтобы отпали все сомнения в искренности ее чувства. Если она так спокойна, подумал Руфус, если ничего не замечает, то почему он-то дергается? Может, просто напридумывал всякого, может, всем на них глубоко наплевать? Но тут, подняв глаза, он встретился взглядом с молодым итальянцем; пробивавшийся сквозь листву солнечный свет дрожал на лице юноши. Итальянец смотрел на Руфуса с нескрываемой ненавистью, а Леону окинул сверху вниз презрительным взглядом, словно последнюю дешевку. Опустив глаза, юнец брезгливо прошествовал мимо по дорожке, заявив таким образом свой молчаливый протест, и даже его спина, казалось, источала яд.
– Подонок, – пробормотал Руфус.
И тут его изумила Леона.
– Ты про мальчишку? Его просто жизнь заела – тоска и одиночество. Не сомневаюсь, что при желании ты легко мог бы с ним подружиться.
Руфус от души рассмеялся.
– Я правду говорю, – упорствовала Леона. – Люди просто одиноки, потому и злобятся. Верь мне, мальчик, я-то уж знаю.
– Слушай, не смей называть меня
– Прости, – удивилась Леона. – Я не хотела тебя обидеть, дорогой. – Она взяла его за руку, и оба оглянулись, ища взглядом Вивальдо. Того крепко держала за воротничок толстуха, а он, хохоча, вырывался.
Картина рассмешила Руфуса.
– У Вивальдо вечные проблемы с бабами.
– А по-моему, он от души веселится, – сказала Леона. – Да и девушка тоже.
Действительно, толстуха, отпустив Вивальдо, теперь покатывалась со смеху, согнувшись в три погибели и чуть не падая на дорожку. Люди вокруг тоже заулыбались – кто сидя на скамейке, кто прямо на земле, а кто оторвавшись при этом от книги, заулыбались, при виде этих двух типичных живописных обитателей Гринич-Виллидж.
Но у Руфуса их реакция вызвала только новый прилив раздражения. Разве они с Леоной, приведись случай, смогли бы вот так раскрепощенно вести себя у всех на глазах? Какую бы девицу ни подцепил Вивальдо, никто не осмелится смотреть на него так, как сейчас на Руфуса, и на девушку не станут пялиться, как на Леону. Самая распоследняя шлюха в Манхэттене сразу оказалась бы под защитой, иди она под руку с Вивальдо. И все потому, что Вивальдо белый.