Пока нацистские руководители тревожились о его будущем, Гитлер созерцал монотонную водную гладь. Озеро стало для него олицетворением надгробной плиты Гели. Он смотрел на серый, как будто и не жидкий, мрамор и обращал к нему все свои мысли. Он говорил ему о любви. Он забыл, что, вне всякого сомнения, сам стал причиной самоубийства девушки. Никакого чувства вины он не испытывал. Не улавливая связи между своим брачным предложением и смертью, он объяснял этот поступок, как объяснял все поступки Гели: никак. Разве можно объяснить птицу? Птичье пение? Птичью грацию? Птичьи перепады настроения? Гели была для него лишь прелестным маленьким существом, полным жизни и излучающим вокруг себя свет и радость. Гитлеру и в голову не приходило, что она могла иметь сложное психологическое устройство, свою внутреннюю жизнь. Он оплакивал не столько Гели, сколько свою утрату.
Когда полицейские спросили его о возможных причинах самоубийства племянницы, Гитлер не нашел ответа, кроме одного давнего воспоминания о некоем ясновидящем, который в ходе спиритического сеанса предсказал Гели, что та умрет не от старости и не естественной смертью. Гитлера раздражали бесконечные разговоры об этом самоубийстве и попытки доискаться до причин: ему казалось, что это заслоняет главное – Гели умерла, вот и все, она не жила больше в его доме, и ему ее не хватало. Остальное же…
Он говорил с озером, делился с ним своей печалью и в то же время испытывал облегчение. Женщины – с ними покончено. После Мими, после Гели он никого больше не полюбит. Не потому, что хочет избежать новых самоубийств – ах, эта мания подводить под все психологическую базу, как будто у женщин есть разум! – нет, он больше не полюбит, потому что сумел прочесть знаки Судьбы. Провидение всякий раз мешало его любви. Оно хотело, чтобы он оставался целомудренным. Бдительно, предусмотрительно оно создавало вокруг него пустоту, возвращало на путь истинный, требовало следовать своей дорогой, указывая ему его единственный горизонт – Германию.
Гитлер вздохнул. Как долго он не мог понять – по лености души. Ему все открылось в восемнадцать лет, на представлении «Риенци». Судьба нашептала ему на ухо всю его жизнь, да только понять он не посмел. Теперь он знал слова наизусть. «О да, я люблю. Страстной любовью люблю мою невесту с первого дня, с первой мысли, с тех пор как великолепие руин сказало мне о нашем былом величии. Я страдаю от этой любви, когда мою невесту бьют, поносят, унижают, калечат, бесчестят, освистывают и осмеивают. Ей единственной я посвящу всю мою жизнь, я отдал ей мою молодость, мои силы. Я хочу видеть ее коронованной царицей мира. Ты знаешь, невеста моя, это Рим!» Достаточно было вместо Рима вставить Германию – и вот он, путь Гитлера.
Он знал, что нацистских функционеров тревожит его молчание. Знал, что может победить на президентских выборах. Знал, что сделает это. А пока он копил силы перед броском и давал всем понять, до какой степени нужен им для битвы. Он подлечит свои нервы, когда они вконец измотают свои.
– А как ты назовешь эту картину? – спросил Нойманн, не сводя завороженного взгляда с полотна.
– «Диктатор-девственник».
Адольф взял тонкую шелковую кисточку и подошел к мольберту.
– Вот, пишу название в рамке: «Диктатор-девственник» – и ставлю подпись:
Выведя буквы своим круглым, почти детским почерком, он отошел, чтобы взглянуть на готовую картину.
Ему удалась удивительная композиция.
Голый человек с восковой кожей, лишенный половых признаков, без единого волоска на теле, шагал по людям размером с мышей. Жертвы размахивали маленькими черными знаменами, забрызганными собственной кровью. Раздавленный народец состоял из особей, отличавшихся друг от друга цветом, ростом, расой, красотой; двое даже походили на великана, он давил их между пальцами ног. Ангелы в правом углу неба играли музыку, но по огромному, грозящему им кулаку было ясно, что их тоже сотрут в порошок.
– Он похож на младенца, – заметил Нойманн.
– Именно. Что может быть эгоистичнее младенца? Он протягивает руку, хватает, грабастает и тянет все в рот. Человек в первые дни жизни – неразумное чудовище, не ведающее, что есть и другие люди. Все мы начинали тиранами. Жизнь нас укротила, препятствуя нам.
– Это Муссолини?
– Ничего подобного. Муссолини, конечно, диктатор, но он не худший из тех, кого носит земля. Потому что он не утратил связи с действительностью, у него есть жена, любовницы, дети, в общем, это латинский самец.
– Ты хочешь сказать, что может быть кто-то хуже Муссолини?
– Или Сталина? Да, Нойманн, это возможно. Теоретически.
Нойманн не ответил на шпильку в адрес Сталина. Он знал, что его друг был ярым антикоммунистом, и, вернувшись после третьей поездки в Москву, мягко говоря, озадаченным, не хотел омрачать спорами их встречу.
– Ты видел Одиннадцать? – спросил Адольф.
– Да, мы с ней поболтали. Мне показалось, она немного… огорчена.
– Не правда ли? – гордо отозвался Адольф.