– Вы не понимаете, Гарнье удалось то, что не удавалось никому, ибо Парижская опера – творение одного человека. Он сумел использовать всех артистов своей эпохи, приобщив их к своему проекту. Одна мысль, одна тотальная мысль венчает все эти личные выплески. Это прекрасно, как политика.
Он вытягивал шею, разглядывая консоли, фигурную лепнину, статуи и арабески.
– Видите ли, Шпеер, на все эти детали стоит посмотреть, но важен только общий эффект. В лесу не видно отдельных деревьев. Это и есть совершенное общество. Если бы мне пришлось когда-нибудь читать курс политической философии, я привел бы моих учеников изучать этот шедевр.
Гитлер был глубоко тронут игрой красок, которую не мог увидеть прежде ни на каких планах. Он хвалил Гарнье, отказавшегося от мучнисто-серого, чтобы заставить камни петь цветами оркестра: красный мурезский мрамор звучал трубой, зеленый шведский – гобоями, порфир – фаготом, а пестрые, с вкраплениями, образовали симфонию струнных – пиренейский желтый с белыми прожилками за скрипки, телесный – за альты, фиолетовый с черными прожилками – за виолончели.
– Знаете, дорогой Шпеер, когда перестали строить интересные церкви и соборы?
– Нет, мой фюрер.
– После эпохи Возрождения! С тех пор, как построили первые оперные театры! Исторически опера заменила церковь – светская литургия, гармония, эмоция и представление о красоте мира. Лично я сделаю все, чтобы ускорить прогресс человечества и побыстрее прийти к миру, в котором не будет больше церквей, храмов, синагог, а только оперные театры.
В конце экскурсии, очень довольный собственными комментариями, он хотел всучить швейцару пятьдесят марок на чай. Тот отказался так решительно, что едва не случилось дипломатического инцидента. Он, правда, избежал ареста, заверив, что лишь выполнял свой долг.
Три «мерседеса» покатили дальше по Парижу, едва открывавшему глаза, – железные шторы были подняты наполовину, дворники поливали пустые тротуары, булочники сонно курили, сунув в печь первую партию хлеба.
Миновав церковь Мадлен, удовлетворившую вкус Гитлера к Античности, процессия выехала на Елисейские Поля, показавшиеся ему не столь величественными, как его новая магистраль восток—запад, и обогнула Триумфальную арку, при виде которой он вновь завел со Шпеером разговор о своей собственной.
Обозрев с любопытством Эйфелеву башню, Гитлер отправился в Дом инвалидов поклониться могиле Наполеона.
Там волнение его достигло такой силы, что в груди шевельнулось предчувствие. Однажды и у него, Адольфа Гитлера, будет холодное мраморное святилище внушительных размеров, как у Наполеона, огромная могила, перед которой умолкнут люди, побежденные, крошечные, придавленные очевидностью истинного величия. Маленький корсиканец и маленький австриец! Любопытно! Великие люди великих держав всегда рождаются маленькими в их маленьких придатках. Наполеон – его брат; Гитлер прощал ему даже то, что он был французом. У могилы императора он наслаждался своим собственным культом, представляя, какое впечатление будет производить на простых туристов всего мира в грядущие века. Он вышел, очарованный и очень довольный собой.
Его восторгов хватило и на Пантеон, этот языческий храм великих людей, но на площади Вогезов, перед Лувром и часовней Сент-Шапель он уже зевал. Он оживился у церкви Сакре-Кёр на Монмартре, откуда открывался вид на Париж с высоты орлиного полета, но ему пора было уезжать, ибо парижане вышли наконец на улицы и уже узнавали его.
В самолете он сердечно пожал руку Шпееру:
– Посетить Париж было мечтой моей жизни. Я очень счастлив, что она сбылась сегодня.
Он нахмурил брови и принялся размышлять вслух:
– Мы должны немедленно возобновить работы в Берлине. Подготовьте декрет. Положа руку на сердце, Шпеер, Париж величественнее Берлина, а это недопустимо. За работу! Когда мы закончим Берлин, Париж останется лишь бледной тенью, музейной витриной, археологическим сувениром, допотопным украшением, свидетельством отжившей эпохи, вроде итальянского города…
– Вы правы, мой фюрер. Вы покровитель искусств и артистов.
– Я задумался несколько дней назад, не должен ли я разрушить Париж. Нет, я отказался от этой мысли. Вот сделав Берлин прекраснее, мы действительно уничтожим Париж.
Несмотря на все усилия и уступки, Адольф Г. никак не мог подружиться со своим тестем Йозефом Рубинштейном. Выцветшие голубые глаза старика выражали лишь скуку, если вдруг случайно останавливались на нем.
– Я бы на твоем месте, – говорила Сара, пожимая плечами, – даже не пыталась. Никакими любезностями, никакими подарками ты не сможешь компенсировать свой фундаментальный недостаток.
– Что? Какой недостаток?
– Ты не еврей.
Его отношения с родней жены всегда упирались в национальный вопрос. Что бы он ни говорил, что бы ни делал, как бы счастлива ни была Сара, как ни удачны их дети, у Адольфа оставался неисправимый изъян: он не был евреем, он не родился таким, каким следовало.