Человеку свойственно плакать, сказал Ли, это его способ разговаривать с Богом, а те, кто не умеет или не решается, подобны людям, пишущим дневники вместо того, чтобы заорать во всю глотку. Если встретишь такого человека, пако, так и знай — это либо нищий, притворяющийся немым ради денег, либо жалкий ненавистник, давший обет молчания.
— А как же писатели? — спросил я.
— Редкий случай, когда оба варианта совпадают.
Это было года два назад, в начале зимы, мы разговаривали у меня на террасе, глядя на засыпанную редким, быстро чернеющим снегом улицу. Я запомнил этот день, потому что Ли смог забраться на самый верх, опираясь только на мою руку и на палку, и еще — потому, что мы грызли сухари с изюмом, подсушенные Байшей в духовке, и говорили о библейском хлебе. Лилиенталь сидел в качалке, я притащил ее из столовой, ноги его были укрыты пледом, а голова замотана желтым шарфом, будто у китайского бунтовщика.
— Отпускай хлеб твой по водам, потому что по прошествии многих дней опять найдешь его, — я первый раз слышал, чтобы Ли цитировал Библию, и насторожился. — Такие, как ты, думают, что речь идет о добре, верно?
— Ну да. Это значит — сделай добро, и оно к тебе возвратится.
— Вот тут ты и попался, — он торжествующе постучал палкой по перилам. — Добро не надо делать, оно уже есть. Ты ведь не говоришь: сделай лес, сделай реку Тежу, сделай голубоногую олушу! А чтобы сделать зло, нужно совершить усилие, отсюда следует, что хлеб — это зло.
— Но я говорю: сделай музыку, сделай стих, сделай одолжение!
— Это не добро, а его отражение в твоей голове, пако. Добро и зло нельзя сравнивать, потому что первое — это субстанция, а второе — всего лишь категория. Это все равно, что сравнивать снег на этих перилах с холодной праздностью твоей служанки.
Не уверен, что перевожу слово в слово, мне не всегда хватает запаса слов, чтобы цитировать Ли, зато русский у меня, если верить Зое, на удивление хорош. Ей, между прочим, понадобился год, чтобы заговорить на португальском, а мне — всего несколько месяцев, как будто я проглотил на ночь пилюлю и проснулся уже с verbos defectivos и verbos abundantes в голове.
Ты ведь догадалась, Хани, что я пишу здесь по-русски ради тебя, другого выхода у нас нет, хотя я подозреваю, что русский тебя тоже не слишком радует. Впрочем, не бери в голову, скоро языки вообще перестанут существовать, какая-нибудь лысая голова из Силиконовой долины изобретет универсальный логос, и мир разом обеднеет и высохнет, как индейская тсантса над очагом.
Стало же в мире значительно меньше смысла с тех пор, как появились Google Maps.
— Извините, что пишу вам не на машинке, но мне так несусветно много надобно вам поведать. Как я раздобыл ваш адрес? Но вы же не об этом спрашиваете, когда спрашиваете об этом, — писал Кафка своей невесте Фелиции. А потом взял и сжег все ее ответы в одночасье. Когда я читал тексты, адресованные фройляйн Бауэр, то думал, что там есть какой-то подвох, — невозможно написать столько писем женщине, которую видел два раза в жизни. Это придумали наследники, владельцы архива, думал я, или сама берлинская стенографистка ради денег и славы исписала пачку страниц мелким прыгающим почерком покойного жениха — ему ведь было уже все равно, никто не мог за него заступиться.
Теперь-то я понимаю, чего он хотел, усаживаясь по утрам за письмо к
Ишь чего удумал, сказала бы моя няня, с писателем себя сравнил! Сравнил бы еще кизяк с растопкой. Няня Саня, быстрая и оглушительная, как дверь бистро, хлопающая на зимнем сквозняке, — вот кто был ко мне безжалостен. Вот кто справился бы с моей ленивой служанкой в два счета, полетели бы только клочки по закоулочкам. Я едва успевал отбиваться от ее помидорного площадного недовольства, зато научился злиться молча и не подавать виду, няня называла это «повернуться рваным ухом».
Как в воду глядела. Одно ухо у меня проколото, правда, это случилось после ее смерти, на репетиции школьного спектакля про спартанцев. Ухо прокололи и повесили в него железную легионерскую серьгу, мочка долго не заживала — зато дырка осталась до сих пор, и приличная такая дырка. В тот вечер, когда мы с Зоей опоздали к праздничному столу, тетка ее заметила, потому что уши у меня замерзли и побелели, а дырку обвело багровой каймой.