Мы вошли в спальню, я наклонился, нащупал рычаг, поднял его и отодвинул зеркало, открыв квадрат стены с виноградными гроздьями и дверцу сейфа с рифленым колесиком. Я с трудом набрал пароль, пальцы заледенели и не гнулись, у меня всегда так, когда я предчувствую неприятности. Дверца открылась, и Агне за моей спиной тихо вскрикнула.
— Здесь еще много!
Я заглянул в сейф и увидел четыре толстые пачки банкнот, перехваченные резинками. Еще одна пачка лежала вроссыпь поверх свернувшегося змейкой цитринового колье, которое я собирался вернуть законной наследнице.
— Слушай, их тут раньше не было! — ничего убедительней я в тот момент не придумал, у меня даже рот пересох от волнения.
— А мне кажется, им тут самое место, — сказала Агне и, запустив руку в сейф, аккуратно выгребла деньги себе в подол. — Ты же сказал, что растратил мое наследство. Выходит, не успел?
— Погоди, — я пытался ее остановить, — мы ведь не знаем, чьи это деньги. Когда меня забирали в полицию, в сейфе было пусто. Я понятия не имею, как они сюда попали!
— Зато я имею, — торжествующая Агне обернулась от дверей своей комнаты. — Деньги мои, вернее, наши с сыном. А ты поди, поройся на посудных полках, может, найдешь еще какой секретик.
С деньгами в приподнятом подоле и лукавой улыбкой на устах она была похожа на цветочницу из пьесы Бернарда Шоу, только там были фиалки и, кажется, не подол, а корзина.
— Они мои! Здесь, наверное, не все, но я согласна и на это, раз уж так получилось.
Что я мог на это ответить? Я даже не знал, сколько там денег, в этой куче, хотя уже начал догадываться, кому они принадлежат. Я захлопнул дверцу сейфа и нажал на рычаг, чтобы зеркало встало на место до половины. Агне отправилась к себе, придерживая подол обеими руками.
Он тронул свитый раковиной рог,
которым бык рассек бы в упоенье
его расшитый бок.
Эта тюрьма, несмотря на название Центральная, оборудована гораздо хуже прежней. Завтрак не приносят, а за обедом нужно идти в конец коридора, к зарешеченному шлюзу, где стоит бак с похлебкой. В камере все из нейлона, и матрасы, и одеяла, а подушка набита комьями поролона, ночью я кашляю, не переставая, и сосед швыряет в меня ботинком.
Грызу ногти и пишу на коричневой бумаге, запястье у меня опухло после драки, карандаш то и дело роняет грифель, но я царапаю буквы, понимая, что плохо рассказанное настоящее — всего лишь зеленка и цыпки, а плохо рассказанные воспоминания язвят и раздирают будущее.
Когда-то давно, в один из зимних сырых вечеров, мы с Лилиенталем забрели в кабачок на руа до Энрико и он сказал мне, что всю жизнь завидовал Флетчеру, дворецкому Байрона, оставившему молодую жену, чтобы болтаться с хозяином по итальянским борделям и греческим лабиринтам до самой его смерти. Все это время, сказал Ли с восхищением, которое я так редко слышал в его голосе, он носил с собой портрет жены и протирал его каждое утро замшевым лоскутом. После смерти Байрона он вернулся на родину и нашел ее в добром здравии, и — представь себе — история утверждает, что они любили друг друга не меньше, чем в день свадьбы, хотя оба уже изрядно облезли и облупились.
— Чему же ты завидуешь? — спросил я, чтобы доставить ему удовольствие.
— Замшевому лоскуту, разумеется. Хотел бы я обзавестись таким лоскутом!
Я бы и за медный грош не взял этого лоскута, но спорить не стал. Спорить с Лилиенталем всегда было так же безнадежно, как прислушиваться к чужому разговору в телефонной будке, стоя снаружи под проливным дождем. Хотел бы знать, где он теперь, мой собутыльник, конопляный самец, беспамятный волокита, думал я, сидя на кухонном полу и прислушиваясь к тяжелым шагам сестры над головой. Впрочем, нет, не хотел бы — я все еще боюсь, что он окажется тем, кто покупает мой дом, и сердце мое разобьется. Даже в тот день, сидя над осколками цитринов, сияющими на полуденном солнце, будто водяная пыль, и докуривая папиросу, удачно найденную в кармане зимней куртки, я боялся, что дверь откроется и Ли покажется на пороге с ключом, полученным от судебного исполнителя.
Папироса оказалась щедрой и длинной, как пароходная труба, так что я о многом успел подумать, сидя на свернутом в рулон ковре, сосланном на кухню и потерявшем свое персидское достоинство. Я думал о тетке, которая и представить не могла, отписывая мне свое имение, что дом в Альфамском переулке окажется булыжником на крепкой веревке и потянет меня на дно, будто щенка, которого хозяева не пожелали оставить в живых.