Тут посмотрел он на меня уже сердито:
– Ну, что думаешь?
– А что тут думать, – отвечаю я ему, – это уже пройденный этап моей жизни. Как в стихотворении Лермонтова: «Я не унижусь пред тобою».
Взвился он, ногой топнул и вышел. Дверью дал так, что только стекла в будке моей собачьей задрожали. День да ночь…
И вот суббота, день продажных женщин. Сегодня ко мне пожаловала юная любительница низменных чупа-чупсов. И неизменных тоже.
Сосредоточенна и молчалива.
Уплетая после всех радостей ужин, она интересуется:
– Дяденька, а вы что, меня не помните?
Озадаченно почесываю пузо.
– Вы ведь Максимка?
Сурово поправляю:
– Кому Максимка, а кому и Максим Максимыч.
– М-м, клево. А я на последнем курсе у вас училась.
– Много вас у меня учились…
Тут чупачупсница кладет на скатерть вилку, вытирает полотенцем свой немалый рот и начинает выть во весь голос.
Выждав минуту, предлагаю:
– Может подосвиданькаемся?
Она кивает и опускается на колени.
Я вскакиваю:
– Домой, говорю, вали. И не приходи больше.
Она падает дальше на пол, сворачивается в клубочек и начинает тихо поскуливать.
Вторично почесываю пузо и думаю, что не высплюсь к утренней службе.
Но что тут поделать? Беру юную деву на руки и переношу на диван. Укладываю пластом. Сажусь рядом. Бурчу:
– Рассказывай.
Она и рассказывает.
Накопила на жилье. Взяла ссуду. Купила квартиру. Стала жить. Понравилось. А потом с работы выперли. С основной. Стала брать деньги у знакомых бандитов. Отрабатывала телом. Выяснилось, не отрабатывала, а отсрочку делала. Теперь отдавать нужно. Бандитам.
– Помоги, а?
Смотрю на нее. Улыбаюсь. Качаю головой.
Ушла.
Как в стихотворении Лермонтова: «И любопытно пробегают глаза опухшие девиц…».
За неимением кого еще поиметь падаю в объятья к Морфею.
Ночью приморозило. Первый снег выпал. И почему-то не растаял.
Послезавтра на работу. Работа-работа: ни заработку ни выработку.
…Сижу за стеклом. Читаю газету. В полночь около спортзала пробежит крыса. Надо пойти посмотреть. Боюсь крыс. Каждый день ползаю дома в подвал посмотреть, не погрызена ли картошка.
До того как я затеял ремонт, у меня в подвале завелась целая крысиная семья. Ляжешь спать, а у них под полом визг, веселье, мать их. Так же весело они обходили крысоловки. А отраву ели не иначе как на десерт, картофеля опосля.
И я что сделал. Сварил кашки. Рисовой. И развел цементный раствор. Перемешал это все. И поставил прямо под крышку, через которую в подпол залезать надо. На следующий день зазвал бабку-соседку. Чаем напоил. Потом говорю, так и так, баушка, не посмотришь, а то связываться самому неохота. Она: «А давай». Залезла. Орет через минуту: «Принимай, Макса!». И хренак полено снизу вверх. Я на полено-то посмотрел и обмер. А уж второе летит. И третье. И четвертое. И пяток маленьких крысяток. Все окоченели в разных позах.
А на крысу у спортзала я люблю смотреть потому, что это не у меня дома происходит. О, побежала, падла.
Красотишша!
Поднялся на второй этаж. Прошелся вдоль стендов. Старые фотографии. Люблю на них смотреть. Черно-белые. А людей этих я не знал. И не узнаю их никогда, а все равно люблю.
В актовый зал зайти. Сцена пустует, и сквозь стекло на дощатый пол возвышения пробивается лунный свет. Сколько здесь откаблучено. Страсти! Сажусь в зрительный зал. Смотрю на темную сцену. И даже вижу что-то навроде спектакля. Представляю себя учителем. Вот пришел я в класс и рассказываю детям про войну. Так, мол, и так. Их было много, а нас было мало, но мы их туды-сюды. Рассказал. «А теперь, – говорю, – повторите!» Они потупились и молчат. «Повторите!» – с нажимом уже роняю. И чувствую, как между мной и детьми вырастает китайская стена. «Вы, – говорю, – изнеженные пустые ублюдки…» У них рожи вытягиваются, вытягиваются… «Пошли вон! – ору на них. – Вон отседоваааа!» Они так бочком, бочком… Мимом меня, до дверей – и бежать, бежать. Остаются двое. Девочка и мальчик. И мальчик жалко так пищит: «Мы же знали». «Так почему молчали? – ору на них. – Так почему! Вы! Молчали!» Они вздыхают и тоже уходят.
Даже в ладоши пару раз хлопнул.
Ну пора и честь знать. Иду обратно в будку.
В целом дежурство проходит спокойно.
Раз кто-то на крыльце пошумел. Студиозы не иначе курить приходили да крыльцо метить.
Эх, делать мне нечего. Пять утра. Нешто телек глянуть в кои-то веки?
По телеку все муть какая-то.
К шести подустал немного и даже клюнул носом.
Не спал, так, вспоминал разное.
Вспоминал, как лежал в больнице и подыхал. Настолько, что попросил дежурного врача:
– Доктор, – говорю, – а вы не могли бы меня убить?
– Что ты, дружочек, – отвечает, – это же грех. Во-первых, убийство. Во-вторых, самоубийство.
– Доктор, не надо меня убивать. Просто отключите мой мозг. Ведь это, кажется, еще не грех?
А он мне:
– Давай лучше Лермонтова почитаем. Помогает…
– Я уже читал. Много.
– То не в счет было. Настоящее чтение только сейчас начинается, – улыбнулся он.
А убивать не стал.
Выкарабкался я тогда.
Теперь вот сторожем.
…В семь тридцать семь явился завуч.