Ты откуда эту манеру взял? Где ты видел, чтобы мальчики в платьях ходили?! Ты совсем с ума сошёл, что ли? Ты решил нас перед соседями опозорить?! У всех дети как дети, играют спокойно во дворе или на озеро ездят, а этот не может спокойно, всё ему выкобениваться нужно! Сколько же можно мучиться-то с тобой?! И чтобы я не слышала больше ничего о платьях, ни вообще о баб-Аниных вещах, иначе заколочу чердак, и духу твоего там вообще не будет, понятно? И эта тема закрыта, больше не обсуждается. И не вздумай дяде Саше что-то сказать, я не хочу, чтобы он про этот стыд узнал!
Подобные запреты не делали мою жизнь проще, но они не были чем-то действительно жёстким. Просто приходилось делать неразрешённые вещи в ещё большем секрете. Меня смущало только, что даже Боксёр, почти член семьи, не должен был знать о моих «проделках». Это значило, что я снова совершил нечто на самом деле постыдное. Хорошо ещё, что мама ограничилась тем, что отругала меня, а не устроила психологической беседы — вряд ли бы я сумел объяснить свою страсть к переодеванию.
С этого дня я стал наряжаться с большей осторожностью. Я никогда не делал этого по пятницам, когда мама могла приехать раньше, и всегда держал наготове обычную одежду, чтобы быстро переодеться, если меня вдруг позовёт бабуля. Но однажды выйдя на улицу, я уже не мог ограничиваться чердаком. Я чувствовал себя актрисой, которой запретили показываться на публике, хотя, впрочем, ей было разрешено читать роли наедине с собой. Пусть моей публикой были морковные грядки и кусты смородины, но они были нужны мне — как и ветер, придававший столько жизни моему наряду.
Рискуя снова быть пойманным, каждый раз, когда бабуля уходила к подруге, я спускался и гулял по огороду вдоль грядок, не видных ни с улицы, ни от соседей. Я не делал ничего особенного, просто прохаживался туда и обратно в меланхоличной задумчивости, смакуя ощущения. Иногда я заходил в дом и бродил по пустым комнатам. Здесь было больше места, чем на чердаке, я оказывался не в башне средневекового замка, а во дворце или в загородном доме.
Однажды мне на глаза попались бабулины украшения. Они хранились в музыкальной шкатулке в форме фортепьяно. Каждый раз, когда распахивалась крышка, из неё доносилась тема из пьесы Бетховена «К Элизе».
Давным-давно я часто играл с ней: открывал, прослушивал мелодию до конца, потом закрывал — и открывал снова. Незамысловатые звуки зачаровывали меня, к тому же это были аккорды, которые мама часто наигрывала для гостей на пианино и которым я со временем тоже научился (правда, исполнял только правой рукой). Шкатулка давно сломалась и молчала, но иногда мне нравилось открывать её в ожидании, что рано или поздно она снова запоёт. Удивительно, что я совсем забыл о её существовании, ведь она была полна прекрасных вещей, делавших мой наряд ещё более царственным, а самое главное, правдоподобным. Кольца (которые мне были как раз в пору, такие худенькие были пальцы у бабули), колье и даже клипсы (они были тяжелы для моих маленьких ушей, то и дело сваливались, так что приходилось носить их осторожно, держа голову неподвижно).
Увлечённый этим открытием, забыв обо всём на свете, я отыскал в шкафу мамину дачную косметичку — красный кошель в форме саквояжа с потрескавшейся и местами облезшей кожей, который пах разлитыми духами и пудрой. Я достал румяна, помаду и накрасился, как сумел. Ногти я красить не стал — не успел бы быстро стереть лак, но и остальной косметики было более чем достаточно.
В прихожей стоял комод с большим зеркалом, перед которым я проводил немало времени, любуясь собой. В этот раз я был сражён величественностью своего наряда. Как многого можно добиться с помощью простой бижутерии! В зеркале старого комода отражался не мальчик в розовом платье с криво намазанными губами и красными щеками, а прекрасная королева, властительница умов и повелительница сердец. Я медленно и осторожно (чтоб не упали клипсы) поворачивался то вправо, то влево, наслаждаясь солнечным лучом, игравшим золотой цепочкой на моей груди.
Внезапно стукнула входная дверь, сердце упало: бабуля! Бежать было поздно и некуда, да и разорённая шкатулка стояла посреди комода. Я повернулся, готовясь просить прощения и обещать, что это был последний раз, только бы она не рассказала маме. Ничего этого говорить не пришлось.
Передо мной стоял ошарашенный Боксёр. Между нами вдруг образовалась та звенящая тишина, которую в других обстоятельствах назвали бы штилем перед бурей. Мы оба чувствовали натянутость этого безмолвия, но боялись нарушить его. Казалось, даже мухи перестали жужжать, а вся деревня замерла. Оба маминых запрета, нарушенные одновременно, волновали меня не так сильно, как стыд перед этим человеком (который ведь не должен был приехать в середине недели, в неурочное для него время!). Второй раз он застал меня за чем-то позорным, чему не было ни объяснений, ни оправданий.