Читаем Другое имя. Септология I-II полностью

и оба, та, которую определенно зовут Гуро, и Бергенец, желают мне доброй ночи, я отворяю дверцу лифта, слышу, как закрывается входная дверь, вхожу в лифт, нажимаю на кнопку с цифрой 4 и стою, а лифт дергается, и я чувствую, что устал, очень устал, бесконечно устал, и думаю, как хорошо, что я снова поехал в Берген, ведь что бы иначе сталось с Асле? он ведь лежал засыпанный снегом, больной, дрожал все время, несколько раз отрубился, рухнул без памяти и валялся там, и что было бы, не отправься я снова в Берген? вот так я думаю, а лифт тихонько ползет вверх, старый он, движется медленно, мелкими рывками, а еще я думаю, что больше не стану думать об Асле и обо всем прочем, я устал, бесконечно устал, сразу же лягу в постель, думаю я, а лифт наконец добирается до четвертого этажа и рывком останавливается, слегка пружинит вверх-вниз, а я смотрю на дверцу, и кажется, целая вечность проходит, пока я открываю ее, выхожу и – не знаю, идти по правому коридору или по левому, и ведь сколько раз останавливался в 407-м, а все равно не уверен, так что, черт побери, придется выбрать коридор наугад и посмотреть, куда он меня приведет, думаю я и злюсь, злюсь на себя, прямо-таки проклинаю себя и иду направо, вижу на двери цифру 400, иду дальше по коридору, считаю двери, цифры возрастают, и вот наконец дверь под номером 407, я сую ключ в замочную скважину, отпираю с первой попытки, вхожу, включаю свет, снимаю с плеча коричневую кожаную сумку, ставлю на стул, снимаю черное пальто, кладу на стул и ложусь на кровать, прямо так, в черной бархатной куртке и в ботинках, затем несколько раз делаю глубокий вдох и медленно выдыхаю, складываю ладони, осеняю себя крестным знамением и читаю про себя Pater noster Qui es in caelis Sanctificetur nomen tuum Adveniat regnum tuum, а потом читаю про себя Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое; да придет Царствие Твое и думаю, что если Царствие Божие должно было прийти, то уже пришло, я это замечаю, вникнув чувством, всегда замечаю, сколь близок Господь, Он присутствует вокруг меня словно поле, или, может, я чувствую Его ангела, моего ангела? и если это Господь, то пусть Он хранит Асле, думаю я, пусть Бог хранит Асле, пусть Асле выздоровеет, а еще думаю, что не так уж далек тот день, когда я предстану перед Господом, в Царствии Божием, думаю я, глубоко вдыхаю и произношу про себя Кирие, медленно выдыхаю и произношу элейсон, снова глубоко вдыхаю и произношу Христе, медленно выдыхаю и произношу элейсон, повторяю снова и снова, а потом просто спокойно лежу, смотрю в пустоту перед собой и сперва ничего не вижу, только чувствую, до чего устал, а потом вижу холст на мольберте и две пересекающиеся полосы, слышу, как Аслейк говорит «андреевский крест», с крестьянской гордостью говорит «андреевский крест», и чувствую отвращение ко всей картине, нечего с ней теперь делать, только убрать с глаз долой, отделаться от нее, она же готова, хотя совсем не готова, но с нею покончено, баста, как вышло, так вышло, пусть так и остается, сверх того ничего не требуется, большой белый холст да две пересекающиеся полосы, которые образуют крест, и это он, конечно, я написал его, Асле, но не по душе мне думать об этом, сейчас не по душе, сейчас я хочу мира и покоя и читаю про себя Pacem relinquo vobis Pacem meam do vobis, говорю Мир оставляю вам, мир Мой даю вам[13] и знать не знаю, что еще мне делать с этой картиной, она одеревенелая, мертвая, просто две полосы, две линии, пересекающие одна другую, нет в ней света, которому до́лжно быть в хорошей картине, это вообще не картина, это андреевский крест, говорит Аслейк, и он прав, а он сызнова повторяет «андреевский крест», с ударением повторяет, будто гордится, что знает это выражение, гордится, что знает этакое выражение, произносит его как бы почтительно, а тем самым умаляет себя, по-крестьянски гордится выражением «андреевский крест» и делает себя меньше, чем он есть, думаю я, лежу и думаю, что мне надо просто забыть эту картину, хотя бы постараться забыть ее, но она крепко сидит в памяти, ведь иные из написанных мною картин вгрызаются в память, но подавляющее большинство образов, что вгрызаются в память, суть образы из жизни, а не мои картины, это всполохи виденного мною и запечатлевшегося, в общем-то они лишь мучают меня, поскольку я никак не могу от них отделаться, разве только через живопись, через изображение на холсте, и в какой-то мере достигаю успеха, во всяком случае, запечатлевая их на холсте, я как бы удаляю их из памяти, они уже не рвутся на поверхность, думаю я, а еще думаю, что все картины для выставки, которая вскоре состоится в Галерее Бейер, уже готовы, так что если бы я хорошенько подумал, то захватил бы их с собой и отдал Бейеру сегодня или же завтра утром, думаю я, однако я не всегда толком все обдумываю или планирую, к примеру, сегодня утром думал только о том, что надо съездить в Берген за покупками, да так и сделал, а вот завтра, когда вернусь домой, уберу картину с двумя полосами, с андреевским крестом, как говорит Аслейк, картина так и будет называться – «Андреевский крест», это название я черной масляной краской напишу поверху подрамника, как обычно, а на самой картине выведу прописное А, в правом нижнем углу, тоже как обычно, если еще не вывел… я ведь вроде уже вывел название картины, подписал ее прописным А, снял с мольберта и отставил к другим работам, которые пока не завершены и стоят подрамниками наружу между дверью в маленькую комнату и дверью в коридор, вроде бы я все это сделал, думаю я, ну а если нет, то завтра, как приеду думой, сразу ее уберу, думаю я, а потом достану другую картину из тех, что стоят в штабеле неготовых, среди тех, какие мне почти, но не вполне удалось сделать хорошими, среди картин, которым чего-то недостает, а я не додумался, что с ними делать, и потому отложил, и, когда снова вернусь на Дюльгью, наконец-то вернусь домой, я достану одну из работ, что стоят в глубине штабеля, стало быть, одну из незавершенных картин, какие я давным-давно отложил и какими не вполне доволен, достану первую попавшуюся, думаю я, а еще думаю, что работы, стоящие двумя штабелями подрамниками наружу возле кухонной двери, надо отвезти Бейеру, они полностью закончены, в одном штабеле картины размером побольше, в другом – размером поменьше, их я отложил и назвал готовыми, поскольку вижу, что сделать их еще лучше не могу, я сделал все, что мог, а насколько они хороши, не знаю, знаю только, что улучшить их не сумею, так что очередная выставка уже готова, картин скорее слишком много, чем слишком мало, думаю я, но, если Бейер решит, что их слишком много, он просто уберет те, какие выставлять не захочет, в подсобку, в Банк, как он говорит, н-да, надо бы мне поскорее отвезти картины в Галерею Бейер, время поджимает, надо поторопиться, ведь Бейер сам развешивает картины, причем весьма вдумчиво, думаю я, благодаря Бейеру я и сумел выжить как художник, ведь чтобы жить писанием картин, надо выставляться, думаю я, тут примерно как с любой другой профессией, хотя, наверно, если ты художник, а не обычный маляр, в тебе должно быть что-то особенное, благородное, но, по правде говоря, есть во всем этом что-то выпендрежное, вообще-то мне совестно быть художником, живописцем, но на что еще я сгожусь? по крайней мере, теперь, в мои годы? увы, я теперь мало на что сгожусь, кроме писания картин, всегда ведь был неуклюжим, во всем, не считая рисования и живописи, просто уму непостижимо, ничего у меня не выходит, но вряд ли потому, что я физически не в состоянии толком что-нибудь сделать, нет, наверно, мне препятствует что-то другое, не знаю что, и ремесленник из меня никудышный, так было с самого детства, считать я не умею, да и в письме не больно силен, хотя… по правде-то, писать я мастак, в моих школьных сочинениях придраться было не к чему, и в английском я хорошо успевал, даже писал вполне прилично, то же и с немецким, я и теперь охотно читаю по-английски и по-немецки, конечно, там довольно много непонятных слов и выражений, но смысл я так или иначе угадываю, вдобавок я, разумеется, читаю шведские и датские книги, а читать иностранные книги в оригинале я начал в Художественном училище, ведь многие источники, на которые ссылался профессор Кристи, были написаны либо по-английски, либо по-немецки, чаще по-немецки, а иной раз по-шведски или по-датски, но уж вовсе редко по-норвежски, однако на букмоле[14], а не на новонорвежском[15], и многие из книг, какие мне хотелось прочитать, находились в высокочтимой Университетской библиотеке, пришлось набраться храбрости, пойти туда и спросить, нельзя ли получить их по абонементу, и поскольку я учился в Художественном училище, мне разрешили пользоваться библиотекой, а кое-какие книги из упомянутых профессором Кристи можно было взять и в Народной библиотеке, и я читал, читал, пожалуй не понимая и половины, а может, и того меньше, но это было как бы не так уж важно, зато я улавливал общий ход мысли и в результате мало-помалу стал все лучше и лучше понимать язык, на котором читал, ведь хотя у меня были словари, я не любил в них заглядывать, предпочитал догадываться, что означает слово, и контекст обычно давал подсказку, точное значение слова вытекало из его связи с другими словами, короче говоря, в языках я вполне наторел, а вот арифметических способностей мне недостает, и способность ориентироваться у меня начисто отсутствует, вдобавок я ужасно неуклюж, в итоге выучился я только писать картины и пишу их, чтобы заработать на хлеб, это и хорошо, и плохо, но приходится продолжать, просто писать картину за картиной, а когда не пишу, я просто сижу час за часом и пустым взглядом смотрю в ничто, да, я могу подолгу сидеть, просто глядя в пустое ничто, и из этой пустоты словно бы может что-то явиться, что-то реальное, говорящее о многом, и вот это говорящее может стать картиной, а порой я могу просто сидеть, глядя в пустоту, и быть совершенно пустым, совершенно тихим, и эту пустую тишину я всегда называю самыми подлинными своими молитвами, тогда Бог ближе всего, именно в тишине можно услышать Бога, и в незримом можно Его увидеть, конечно, я знаю Pater Noster и, по правде сказать, читаю его каждый день, минимум три раза, а то и чаще, я выучил его наизусть по-латыни, а наизусть я выучиваю, видя что-либо перед собой, я никогда не зубрю, я все-таки могу что-то и заучить, но только словно картину, но запоминаю из написанного только то, что кажется мне важным, и, в противоположность картинам, могу и не запоминать текст, я сделал себе собственный новонорвежский перевод Отче наш и, конечно, тоже знаю его наизусть, могу видеть перед собой, но все же минуты, когда я сижу, глядя в пустое ничто, и сам пустею, затихаю, как раз эти минуты и есть самые подлинные мои молитвы; очутившись в пустой тишине, я могу долго пребывать в ней, могу долго сидеть вот так, даже не замечая, что просто сижу и смотрю в пустое ничто, пожалуй, в каком-то смысле я и есть пустое ничто, в которое смотрю, не знаю, как долго, но долго, долго я могу вот так сидеть, и, по-моему, эти тихие минуты преображаются в свет на картинах, в свет, который виден во тьме, превращаются в сияющую тьму, не знаю, но порой думаю или надеюсь, что происходит именно так, думаю я, лежу и думаю, что надо поскорее заснуть, сейчас прочту по четкам молитвы, из тех, к каким я привык, своими словами я молюсь не так часто, а если молюсь, то за кого-нибудь, стесняюсь я просить о чем-то связанном со мной самим, лучше молиться о чем-то хорошем для других, а если молитва напрямую связана со мной, то я прошу, чтобы все было по воле Божией, Да будет воля Твоя Fiat voluntas tua и на небе, как на земле Sicut in caelo et in terra, и я так устал, так устал, надо спать, но, должно быть, я слишком переутомился, вот и не могу уснуть, думаю я, сажусь на край кровати, потом встаю, снимаю черную бархатную куртку, вешаю ее на спинку стула, где под черным пальто лежит коричневая сумка, скидываю ботинки, снимаю брюки, оставляю их на полу, снимаю черный свитер, бросаю на брюки и чувствую, что в комнате холодно, гашу свет, ложусь и тщательно кутаюсь в одеяло, потом собираюсь с мыслями и думаю, что Господь должен явить свою доброту и помочь моему другу Асле, чтобы тот выздоровел, слишком он молод, чтобы умирать, и пишет слишком хорошие картины, чтобы умереть прямо сейчас, я, разумеется, не имею в виду, будто лучше Господа знаю, что́ для Асле лучше, но хочу и, наверно, могу со всем смирением и кротостью просить Господа не отнимать у Асле жизнь, позволить ему выздороветь, да-да, молю Тебя, Господи, исцели Асле, думаю я, а потом лежу, устремив пустой взгляд в пространство, в темное ничто, и как же я устал, как же устал, но не иначе как слишком встревожен, чтобы уснуть, думаю я, а еще думаю, что, пожалуй, лучше пишу под нажимом, когда мне надо подготовить к выставке достаточно хороших картин, ведь я хоть и люблю писать маслом, но зачастую в том, что́ я пишу, заключена огромная боль, в каком-то смысле она и во мне тоже, поскольку хранящиеся во мне картины почти сплошь связаны с воспоминаниями, которые причиняют боль, свет связан с тьмой, ничего тут не поделаешь, и иные художники расстаются со своими картинами скрепя сердце, они предпочли бы оставить их у себя, не продавать, но я радуюсь всякий раз, когда продаю картину, вроде как отделываюсь от нее, возможно, это у меня с детства, когда я, мальчишка, зарабатывал несколько крон, рисуя соседские дома и усадьбы, нешуточное дело для подростка, но я занимался им с радостью, рисовал картину, отдавал ее и получал деньги, и по сей день продаю картину с радостью, сама по себе продажа доставляет радость, и, признаться, вдобавок я думаю, что, продав картину, я еще и отдал, вроде как подарил свет, который должен в ней быть, я словно передаю дальше тот дар, что получил сам, но платят мне за саму картину, а не за свет, содержащийся в ней, ведь я сам получил его в дар и потому тоже могу подарить, и зачастую этот свет связан с чем-то, что ранит, причиняет боль, если не заставляет страдать, хотя это, пожалуй, слишком громко сказано, однако деньги мне платят за саму работу, за картину, но не за свет, и тот, кто покупает картину, получает толику света, а также толику страдания, отчаяния и боли, заключенных в этом свете, думаю я, и если в картине нет света, значит, я им не поделился, картина не завершена, пока в ней нет света, и пусть даже этот свет незрим, думаю я, пусть даже никто другой, кроме меня, не способен этот свет увидеть, он должен быть там, ведь говорят же увидеть свет, а еще говорят сподобился света, эх, кто бы знал, насколько эти слова справедливы, хотя обычно так говорят о людях, которые, по мнению окружающих, более-менее съехали с катушек и которые не вполне от мира сего, причем говорят с издевкой, да не все ли равно? ведь я вижу то, что вижу, видел то, что видел, изведал то, что изведал, и пишу то, что пишу, вот и всё, думаю я, потому-то я и радуюсь, продавая картину, ибо с нею передаю дальше свет, думаю я, вот так и живу писанием картин, всегда этим жил, оттого и должен, конечно, продавать картины! на что бы я жил, если бы не продавал картины? ох и худо бы мне пришлось, вконец бы обнищал, и ведь сколько художников живет в ужасающей нищете, хотя в большинстве они изо всех сил стараются скрыть свою бедность и держатся богачами, сорят деньгами направо и налево всякий раз, как заработают несколько крон, но я никогда таким не был, никогда не тратил больше необходимого, думаю я, наоборот, скорее меньше, можно сказать, я был, как говорится, неприхотлив, и денег мне всегда хватало, думаю я, пожалуй, как раз потому, что я был настолько неприхотлив, настолько бережлив, что это граничило со скаредностью, со скопидомством, как говорили старики, просто не люблю я тратить деньги, никогда не тратил их так, как другие, в сущности, я люблю покупать только холсты, тюбики с масляными красками и всякие принадлежности для живописи, зато их покупаю с огромнейшим удовольствием, и у меня накопилось столько холста, и тюбиков с масляными красками, и скипидара, и реек для подрамников, и кистей, и ветоши, и всего прочего, что, пожалуй, можно больше не покупать, считай, на всю жизнь хватит, и в основном все это хранится в одной из мансардных комнат, стоит-лежит там, в аккуратном порядке, на своих местах, думаю я, но, вместо того чтобы пользоваться складом в мансарде, я опять покупаю, вот и сегодня купил рулон холста в «Художнике» и изрядное количество реек для подрамников на Складе пиломатериалов, но кажется, будто было это давным-давно, будто целый год минул с той поры, как я заезжал в «Художник» и на Склад пиломатериалов, хотя побывал там нынче утром, но покупка принадлежностей, необходимых для работы, дело святое, тут и речи нет об экономии, наверно, это тоже связано с детством, когда я, продав картину, на вырученные деньги покупал холст, тюбики с красками и скипидар, думаю я, лежа в гостиничной постели в номере 407, на кровати, где лежал уже несчетно раз, и я так устал, так устал, а заснуть не могу, ведь как там Асле? как он там, в Больнице? Асле нужен покой, они сказали, ему нужен покой, и поэтому проведать его нельзя, и я, конечно, возражать не стал, просто ушел, и, наверно, просто чтобы не думать об Асле, думаю о другом, обо всем, о чем обыкновенно думаю, ведь Асле нужен покой, для него так лучше всего, сказала Медсестра, поэтому лучше всего мне зайти завтра и спросить, когда можно его проведать, сказала она, а я сказал, что могу зайти завтра, но если он будет спать, то пусть спит, ведь ему теперь нужен покой, важно, чтобы он спал как можно больше, сказала она, и я сказал, что завтра вернусь и спрошу, можно ли его повидать, если он не спит, а если спит, то очень хорошо, тогда я не стану к нему заходить, зайду как-нибудь в другой раз, живу-то я довольно далеко к северу от Бергена, на Дюльгье, если она знает, где это, сказал я, и Медсестра ответила, что не знает, и я пояснил, что это маленький такой хуторок, о котором почти никто слыхом не слыхал, а она сказала, что мы так и сделаем, я зайду завтра или как-нибудь в другой день, но прежде могу позвонить по телефону и узнать, можно ли зайти, а мы посмотрим, как обстоит дело, сказала она, ведь, наверно, так все и было или я просто так думаю? думаю, что так было? что Медсестра и я этак разговаривали? но сейчас я, по крайней мере, точно лежу в постели в «Убежище», во всегдашнем моем номере 407, никак не могу заснуть и думаю, что многим из тех, кто знает, что хорошо, а что плохо, какое искусство хорошее, а какое плохое, мои картины не нравятся; а сколько лет считалось, что картин вообще не надо писать, если хочешь слыть художником, и, конечно же, есть вдобавок такие, чьи картины слывут малоценными, их считают не художниками, а так, мазилками, пачкунами, но хуже всего те, что пишут картины и продают, те, чьи работы продаются, да-да, хуже всего те, что пишут картины, которые кому-то хочется купить, ведь где же в таком случае искусство? ведь в таком случае надо считать картины чистым развлечением? товаром? всего-навсего стенным украшением? чем-то, что вешают над диваном, поскольку что-то ведь должно там висеть? вполне возможно, но, так или иначе, это не искусство, говорят или думают они, но я-то прекрасно знаю, чем занимаюсь, прекрасно знаю, какая картина хороша, а какая плоха, прекрасно знаю, что могу писать картины, какие способен написать один только я, поскольку у меня есть мой собственный сокровенный образ, из которого, так сказать, рождаются все остальные картины или то, что они пытаются сказать, к чему стремятся приблизиться, но единственный, сокровенный образ написать и высказать невозможно, я могу писать, приближаясь к внутреннему образу или отдаляясь от него, и чем ближе я, когда пишу, к этому внутреннему образу, тем лучше моя работа, тем больше света в картине, так-то вот, думаю я, и все, что я видел и изведал, что знаю в глубине души, в этом моем внутреннем образе, но есть еще и нечто такое, о чем мне хочется рассказать, чем хочется поделиться с другими, вот почему мои картины висят над диванами, потому, что я знаю, хочу поделиться, хочу показать, ведь выразить это словами, разумеется, невозможно, но показать-то, наверно, можно? хотя бы чуточку? и пока могу, я буду показывать, в чем правда, в чем я уверен и знаю, что это хорошо, хорошо для меня и для других, а показать я хочу то, что связано со светом и с тьмой, с сияющей тьмой во всей полноте ничто, вот так можно думать, такие слова можно использовать, и какую-то частицу живущего во мне образа я вижу и тогда, когда вижу нечто такое, что запечатлевается во мне и от чего я потом не в силах отделаться, эти вереницы картин, ярких картин, которые хранятся в моей памяти и мучают меня, вправду мучают, и так было с самого моего детства, таких картин великое множество, не счесть сколько, к примеру, черные Дедовы сапоги на дороге в дождь, темным вечером, или рука Деда, светящаяся, самосветящаяся, словно мгновенная вспышка; иные картины приходят снова и снова, тогда как другие просто спокойно лежат, как бы в коллекции, и всплывают редко, но одна является снова и снова, лицо Алес под дождем, во тьме, дождь стекает по ее несчастному лицу, но во всей боли, во всем страдании светит ее свет, черный свет, совестит меня, только вот на глаза мне набегают слезы, сейчас, когда я лежу, свет, черный свет в ее несчастном лице, незримый свет, страждущие глаза, измученные болью, полуоткрытый рот, и дождь стекает по ее лицу в темный вечер, или, по контрасту, вспышкой, спокойное задумчивое лицо Алес, когда она, погружаясь в себя, становится частью непостижимого света, незримо струящегося от ее лица, ах, в памяти такое множество лиц, одни в боли, другие в покое, а зачастую просто лицо, словно без сознания, просто чем-то наполненное, чем угодно, ах, лиц так много, что они вот-вот сложатся в одно-единственное, думаю я, и действительно мелькает лицо Алес, озаряющее своим заботливым светом то, на что она смотрит, думаю я, но теперь мне надо спать, я так устал, так устал, что лежу и в голове у меня кружат все те же мысли, какие так часто кружили там и раньше, думаю я, но сейчас никак не могу уснуть здесь, в «Убежище», в номере 407, где всегда останавливаюсь, если он свободен, а если нет, ночую в каком-нибудь из соседних номеров, в 409-м или в 405-м, все они маленькие, все выходят на задний двор, думаю я и все лежу, и никак мне не спится, а завтра утром я возьму такси, съезжу в Больницу, навещу Асле, расскажу ему, что позаботился о его собаке, и спрошу, надо ли что-нибудь ему принести, что-нибудь купить, думаю я, потом возьму такси до Смалганген, заберу его собаку и пойду к своей машине, припаркованной перед Галереей Бейер, ее наверняка уже полностью замело снегом, но у меня, конечно, и хорошая щетка есть, и хороший скребок, так что я справлюсь, откопаю машину и поеду на Дюльгью, снова вернусь домой, мне ужас как хочется быть сейчас дома, в собственной кровати, а не в «Убежище», ведь хотя я часто спал в здешней кровати, она все-таки не моя, в ней ночевало и будет ночевать множество других людей, ничего тут, разумеется, не поделаешь, и зачем думать об этом? зачем? мне же вполне нравится в «Убежище», потому-то я столько раз здесь останавливался, потому-то всегда здесь останавливаюсь, когда приходится заночевать в Бергене, не сосчитать, сколько раз я ночевал в «Убежище», а значит, мне здесь нравится, но сегодня никак не спится, не знаю, в чем дело, но я очень встревожен и не могу спать, все словно бы распадается, и я вижу Асле, он лежит на больничной койке, а рядом стоят Медсестра и Врач, говорят, что ему, мол, надо сделать инъекцию, внутривенно, что-то вроде того, потом Врач щупает ему пульс, и я вижу, что Асле спит, длинные седые волосы рассыпались по плечам, а все тело дрожит, он спит, а все тело дрожит, и Врач говорит, что надо ввести ему дополнительную дозу какого-то лекарства, и говорит название, а Медсестра отвечает, что больше уже никак нельзя, и Врач говорит, что тогда, пожалуй, надо подождать, дать лекарство попозже, говорит он; длинные седые волосы Асле, дрожь, дерганье, потом я вижу, как Медсестра и Врач выходят, Асле остается один, спит, а тело его дрожит без остановки, смотреть больно, не в силах я смотреть, а все-таки как хорошо, что я нашел его, когда он лежал у подъезда на Смалганген, 5, засыпанный снегом, думаю я, а сон не приходит, и я думаю, как хорошо, что я снова поехал в Берген, но почему я поехал? я думал об этом, верно, но почему на самом деле поехал? не могу понять до конца, меня словно что-то подталкивало или управляло мною, приказывало так поступить, думаю я и вижу Асле, он уткнулся лицом в плечо Отца и плачет, плачет навзрыд, плач происходит как бы сам по себе, а он весь дергается, потому что ему больно, у него болит живот, и Отец носит его на руках, качает, ходит по коридору в мансарде, он сказал, что возьмет Асле с собой, и вышел из спальни, чтобы Мама и Сестра все-таки могли поспать, так он сказал и теперь ходит с Асле на руках, прижимает мальчика к своему плечу, гладит по спине, а Асле плачет, плач становится все громче и отчаяннее, он икает, плачет взахлеб, очень громко, прямо-таки кричит, а Отец все гладит его по спине, и Асле мало-помалу обмякает, плач стихает, становится дыханием, ровным дыханием, а Отец все расхаживает с ним на руках, взад-вперед, и Отец, и Асле, и дыхание, и Отцовы поглаживания по спине Асле – все это как бы одно движение, и Асле отступает от боли, отодвигается от нее, от колик в животе, а Отец расхаживает взад-вперед по коридору в мансарде, потом осторожно, тихонечко открывает свободной рукой дверь спальни, и они с Асле входят во тьму, и где-то далеко Асле слышит шепот Отца: ну вот, уснул, наконец-то уснул, и слышит, как Мама говорит: вот и хорошо, а то уж больно долго плакал, и Отец кладет Асле в кроватку, укрывает одеялом, легонько гладит по головке, и Асле исчезает в своем спокойном дыхании, погружается в спокойный сон, лежит, повернув лицо вбок, и ровно дышит, а Отец ложится рядом с Мамой, и она тихо говорит, что Отец, наверно, ужас как устал, сперва целый день работал, с раннего утра и до позднего вечера собирал груши, а теперь, вечером, до этой минуты далеко за полночь, Асле ревел, и Отец ходил с ним на руках, говорит она, а Отец говорит, что устал и попробует заснуть, и я вижу, как Асле лежит там и дрожит всем телом, дергается вверх-вниз, дрожит, а потом вижу, как Асле подносят к груди, он совсем маленький, и грудь не Мамина, а совсем другая, но он чувствует лицом тепло груди и изо всех сил прижимается к ней, прижимается всей тяжестью своей маленькой головы, и я вижу, что грудь почти целиком прикрыта платьем, зеленым, с узором из белых цветов, с треугольным вырезом, а под вырезом большие груди, прижатые друг к дружке, и Асле кладет маленькую-маленькую ручонку на одну грудь, а она, та, что держит его на руках, улыбается и смеется, покачивает его, а он глядит на нее и на ее груди, на щелку между грудями, и ему кажется, будто то, что он видит, похоже на попу, она что же, думает он, держит его у своей попы? но ведь так нельзя? попа не может быть наверху? это ему непонятно, надо спросить, думает Асле и спрашивает, не навелху ли у нее попа, «р» он не выговаривает, и тотчас в уши ударяет смех, наполняет всю комнату, а та, что держит его у груди, наклоняется вперед и так хохочет, что Асле взлетает то вверх, то вниз, а она крепко прижимает его к груди, и он, повторяя ее движения, словно повисает в воздухе, но она крепко его держит, еще крепче прижимает к груди, изо всех сил притискивает и хохочет, хохочет, и Асле видит, что и Мама корчится от смеха, и Бабушка тоже смеется, и он догадывается, что сказал что-то смешное, но не понимает, что в его вопросе смешного, а та, что держит его у груди, теперь расхаживает по комнате, и он слышит, как она говорит, что мальчонке позволительно сказать такое, да, ему, мол, всего-то два года, говорит Бабушка, ничего себе сказанул, говорит Мама, и все три женщины опять смеются, но уже поспокойнее, не так резко и безудержно, но медленно и добродушно, и Мама говорит, что можно, пожалуй, сесть за стол, кофей готов, говорит она, и Асле поворачивается, и та, что держала его у груди, ставит его на пол, и вот Асле стоит там, видит, что Бабушка села на стул возле стола, и он идет к Бабушке и слышит, как та, что держала его у груди и теперь поставила на пол, говорит, что он хорошо ходит, хотя совсем маленький, а Мама говорит, что иной раз он еще ходит неуверенно, а он идет к Бабушке, и та говорит, ну, иди к Бабушке, иди, говорит она и протягивает к нему руки, и он идет к Бабушке, а когда подходит, она подхватывает его под мышки, поднимает, сажает на колено, прижимает к себе, и он разом окунается в ее уютное тепло, она же легонько покачивает его в своем тепле, а я вижу, как Асле лежит руки по швам и всем телом дергается вверх-вниз, к телу его прикреплены несколько трубок, которые ведут к штативу, и я вижу Медсестру, она стоит рядом с ним и кладет руку ему на лоб, потом дверь отворяется, входит Врач, и Медсестра говорит, что дело плохо, но скоро спазмы должны прекратиться, Врач кивает и говорит, что теперь они сделали все, что могли, использовали все лекарства, говорит он, и оба молча стоят возле койки, а потом Врач говорит, что пока неясно, чем все кончится, выдюжит ли он, и Медсестра отвечает, да, дело плохо, надо бы постоянно держать его под надзором, говорит она, может, перевести его в палату, где он все время будет под надзором, говорит она, и Врач говорит, что, наверно, так будет лучше всего, а я лежу в постели, в «Убежище», в номере 407, не могу уснуть и вижу Асле, как он там лежит, вижу дрожь, трясучку, дерганья, длинные седые волосы, которые подпрыгивают вверх-вниз, слышу, как Врач говорит, что дело плохо, а Медсестра говорит, еще, мол, под вопросом, оклемается ли он, и Врач говорит, что дело плохо, но, может, спазмы эти вскоре прекратятся, во всяком случае, поутихнут, говорит он, и Асле необходимо, чтобы кто-нибудь все время наблюдал за ним, говорит Врач, может, хватит у него сил оклематься, говорит он, да, говорит Медсестра, и я вижу, как входит кто-то еще и они выкатывают койку и штатив со всеми трубками, прикрепленными к телу Асле, в коридор, поднимают на лифте этажом выше, а потом опять везут по коридору, в палату, где на одной койке уже лежит какой-то мужчина, а на стуле сидит человек в белом халате, и я вижу, что лицо у Асле совершенно серое, и тот, что сидит, встает, подходит к койке, где лежит Асле, помогает подкатить ее к стене напротив другой койки, и Асле лежит там и все время дрожит-трясется, тело его все время судорожно дергается, Асле лежит, приходит в себя и смотрит на того, что сидит в палате на стуле, и тот говорит, что Асле надо спать, надо отдыхать, тебе сейчас нужен только покой и сон, говорит он, и Асле закрывает глаза, лежит в судорогах, а я лежу в постели, в «Убежище», в номере 407, и вижу, как Асле стоит подле Отца, глядит на яму в земле и знает, что в эту яму опустят гроб с венками и цветами на крышке, а в гробу лежит его Дед, большой, рослый, широкий, огромный, и Асле чувствует, как глаза наполняются слезами, а вокруг открытой могилы стоят люди, много людей, стоят на некотором расстоянии от ямы в земле, чтобы те, кто несет белый гроб с его Дедом, могли подойти к могиле, а возле одного конца ямы высится куча земли, и вот Асле видит священника в черном облачении, с белым воротником на шее, тот идет впереди, за ним мужчины несут белый гроб с Дедушкой, Асле глядит на гроб и чувствует, что ему страшно, видит, как священник отходит чуть в сторону и стоит там в своем черном облачении, с белым воротником на шее, а мужчины с гробом все приближаются, и Отец немного отступает назад, Асле следует его примеру, все остальные тоже отступают назад, мужчины проносят гроб с венками и цветами мимо Асле, и он видит, что они идут склонясь вбок, потому что нести Деда тяжело, он ведь такой большой, думает Асле, а на черной яме в земле лежит что-то вроде рамы с ремнями крест-накрест, и мужчины поднимают гроб над ямой в земле и осторожно ставят на ремни, лежащие крест-накрест над ямой и прикрепленные к раме, священник начинает говорить, бросает землю на гроб и говорит, что «прах ты и в прах возвратишься»[16], и стоящие вокруг гроба поют «Ближе к тебе Господь мой, ближе к тебе», и вот уж гроб опускают в яму, все глубже и глубже, Асле берет Отца за руку, и оба, Асле и Отец, стоят так и смотрят, как гроб с Дедом исчезает в земле, его уже не видно, и Асле больше не может сдержать слезы, они бегут по щекам, он держит Отца за руку и видит теперь только эту руку, люди один за другим отходят от ямы, в которой находится гроб с Дедом, гроб глубоко в земле, и Дед глубоко, и Отец подходит почти к самому краю ямы, Асле глядит на Отца и видит, что Отец смотрит вниз, на гроб, и он тоже смотрит вниз, на гроб, и меж тем как все остальные уходят, они с Отцом так и стоят, глядя на гроб, где лежит его Дед, в конце концов у могилы остаются только Асле и Отец, а за спиной у них стоят Мама, Сестра и Бабушка, и он слышит Мамин голос

Перейти на страницу:

Все книги серии Септология

Другое имя. Септология I-II
Другое имя. Септология I-II

Первая книга грандиозного полотна о Боге, одиночестве и сияющей темноте искусства.Номинант на Букеровскую премию 2020 года.Юн Фоссе – именитый норвежский писатель и драматург. Помимо пьес, он пишет стихи и романы, детские книги и эссе. Несколько лет назад Фоссе заявил, что отныне будет заниматься только прозой, и его «Трилогия» сразу получила Премию Совета северных стран.Художник Асле живет в Дюльгью. В основном он общается только со своим соседом, холостым рыбаком Ослейком. В Бьёргвине живет еще один Асле. Он тоже художник. Оба Асле дружат и в каком-то смысле представляют собой две версии одной и той же жизни.В первой книге «Септологии» мастер «медленной прозы» Юн Фоссе ретроспективно знакомит нас с детством обоих Асле. «Другое имя» – это история о памяти, фьорде, опасностях и о соседе, сгинувшем в море.

Юн Фоссе

Современная русская и зарубежная проза

Похожие книги

Уроки счастья
Уроки счастья

В тридцать семь от жизни не ждешь никаких сюрпризов, привыкаешь относиться ко всему с долей здорового цинизма и обзаводишься кучей холостяцких привычек. Работа в школе не предполагает широкого круга знакомств, а подружки все давно вышли замуж, и на первом месте у них муж и дети. Вот и я уже смирилась с тем, что на личной жизни можно поставить крест, ведь мужчинам интереснее молодые и стройные, а не умные и осторожные женщины. Но его величество случай плевать хотел на мои убеждения и все повернул по-своему, и внезапно в моей размеренной и устоявшейся жизни появились два программиста, имеющие свои взгляды на то, как надо ухаживать за женщиной. И что на первом месте у них будет совсем не работа и собственный эгоизм.

Кира Стрельникова , Некто Лукас

Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Любовно-фантастические романы / Романы
Айза
Айза

Опаленный солнцем негостеприимный остров Лансароте был домом для многих поколений отчаянных моряков из семьи Пердомо, пока на свет не появилась Айза, наделенная даром укрощать животных, призывать рыб, усмирять боль и утешать умерших. Ее таинственная сила стала для жителей острова благословением, а поразительная красота — проклятием.Спасая честь Айзы, ее брат убивает сына самого влиятельного человека на острове. Ослепленный горем отец жаждет крови, и семья Пердомо спасается бегством. Им предстоит пересечь океан и обрести новую родину в Венесуэле, в бескрайних степях-льянос.Однако Айзу по-прежнему преследует злой рок, из-за нее вновь гибнут люди, и семья вновь вынуждена бежать.«Айза» — очередная книга цикла «Океан», непредсказуемого и завораживающего, как сама морская стихия. История семьи Пердомо, рассказанная одним из самых популярных в мире испаноязычных авторов, уже покорила сердца миллионов. Теперь омытый штормами мир Альберто Васкеса-Фигероа открывается и для российского читателя.

Альберто Васкес-Фигероа

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза